молодойЧЕЛОВЕК
Л итературно-художественный сборник
ВЫПУСК 20-й
Пермское книжное издательство 1981
СбМ75
м 70302—57 М 152(03)-
О б щ е с т в е н н а я р е д к о л л е г и я :
Крашенинников, Л. Кузьмин, В. Леновский, И. Лепин (составитель), О. Селянкин
ш- 21- 81(С) Пермское книжное
издательство, 1981.
Владимир ЛЕНОВСКИИ, секретарь Пермского обкома ВЛКСМ
ДЕРЗАЙ ВО ИМЯ ПЯТИЛЕТКИ!
В этом году состоялся XXVI съезд партии. Программными документами нашей жизни и работы стали доклад Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева и «Основные направления экономического и социального развития СССР на 1981—1985 годы и на период до 1990 года». Что бы ни делали мы сегодня, у истоков всех этих дел стоит творческий рабочий настрой съезда, мудрое, мобилизующее слово партии.
Наша страна, а с ней и многомиллионная армия комсомольцев, шагнула в одиннадцатую пятилетку.
В начале пути всегда хочется подумать о будущем, поразмыслить о прошлом, о том, что несут нам восьмидесятые годы. Хочется слова благодарности сказать тем, кто трудом своим кует славу комсомолии Прикамья. Тем, чью жизненную позицию, как отмечалось на партийном съезде, определяет горячее стремление внести достойный вклад в выполнение грандиозных планов социального и экономического развития Советского государства.
Среди них — бригадир комсомольско-молодежной бригады операторов станков с программным управлением Владимир Зиновеев из объединения «Моторостроитель» имени Я. М. Свердлова. Он задумал и осуществил со своими товарищами большое государственное дело. Завершив задание десятой пятилетки к 110-й годовщине со дня рождения В. И. Ленина, его коллектив выступил с ценной инициативой: к открытию XXVI съезда КПСС выполнить шесть годовых норм. Секретариат ЦК ВЛКСМ одобрил это начинание ,и рекомендовал его для широкого распространения.
На чем строил свои расчеты Зиновеев? В первую очередь, на прогрессивной — бригадной — форме организации труда. Решено было каждому повысить свой про
3 1 *
фессиональный уровень — без этого работа по единому наряду обречена на провал. Только искусное овладение производственными операциями, взаимозаменяемость, а также высокая требовательность к себе и товарищам, строгая дисциплина могут принести в конечном счете желаемый успех. Вот тут-то и проявился характер Зино- веева — истинного вожака. Владимир был впереди и в учебе, и в работе. Весьма критически относился к собственным поступкам. Не позволял себе поблажек, ибо понимал: на него равняются, он в первую очередь отвечает за взятое бригадой обязательство.
В самый разгар работы случилось так, что Зиновеев заболел. Бригада осталась без бригадира, но это не сбило ребят с темпа. За двадцать дней до открытия съезда коллектив торжественно рапортовал о выполнении взятых обязательств. Сегодня уже каждый третий комсомольско-молодежный коллектив объединения «Моторостроитель» работает по единому наряду, с оценкой труда по готовой продукции. Здесь создано бюро бригадной организации труда, чтобы способствовать широкому распространению передового опыта, помогать молодежным коллективам расти и крепнуть.
На Камском целлюлозно-бумажном комбинате трудится бригада Расиха Хабибулина, награжденная переходящим Красным знаменем ЦК ВЛКСМ и ВЦСПС. Здесь родилась инициатива «К открытию съезда КПСС отлить 25 тонн сверхплановой бумаги». Сотни и тысячи журналов, книг — вот что такое каждая сверхплановая тонна бумаги.
В нашей области есть небольшой тихий городок с ласковым именем Добрянка. Впрочем, тихим его уже не назовешь. Сюда, на берега Камы, недавно пришли тысячи строителей — в основном, комсомольцы и молодежь. В маленькой Добрянке они ведут строительство крупнейшей в стране Пермской ГРЭС мощностью около пяти миллионов киловатт.
В сооружении жилых кварталов для будущих энергетиков принимает участие комсомольско-молодежная бригада отделочников Петра Богданова. Опытный специалист, он организовал у себя нечто вроде рабочего университета. Судите сами: бывшие члены коллектива создали ядро шести новых отделочных бригад. Бригада сильна своей дружбой, сплоченностью. Пи один кон
4
фликт, ни одно недоразумение не разрешаются Богдановым единолично. Надежной его помощницей и советчицей стала комсорг Мария Камерцель.
Таких славных коллективов, как бригады Зиновеева, Хабибулина, Богданова, у нас немало. Сегодня под девизом «XI пятилетке — ударный труд, знания, инициативу и творчество молодых!» работают тысячи юношей и девушек. Намечая программу своих действий в одиннадцатой пятилетке, они утверждают передовые формы организации труда. Творчество, поиск резервов эффективности и качества, повышение производительности труда, строжайший режим экономии и бескомпромиссная борьба с браком — вот что определяет их рабочий почерк.
Научить каждого молодого человека трудиться только так, находить в таком труде волнующую романтику наших дней — ответственнейшая задача комсомола. Проблемы экономические здесь тесно смыкаются с нравственными: нужно воспитывать у молодых подлинно коммунистическое отношение к труду и учить их трудиться высокопрофессионально. Леонид Ильич Брежнев в Отчетном докладе XXVI съезду сказал: «....стержнем экономической политики становится дело, казалось бы,простое и очень будничное— хозяйское отношение к общественному добру, умение полностью, целесообразно использовать все, что у нас есть». Прививать подрастающему поколению такое чувство рачительного и доброго хозяина своей земли — забота наша общая. Она становится подлинно первостепенной при том, что прирост трудовых ресурсов в стране в ближайшие годы резко сокращается. Если прежде часть производственных проблем можно было решать, увеличивая численность рабочих на предприятии, то теперь такой возможности нет. Упор в достижении эффективности и качества делается на интенсификацию труда, повышение производительности за счет мастерства, экономии, точности расчета, внедрения передовых методов.
Мы располагаем убедительным опытом подобной работы. Участвуя в движении «Пятилетке эффективности и качества — мастерство и поиск молодых!», очень много сделал комсомол Березниковского титано-магниевого комбината. За последние десять лет объем производства продукции здесь увеличен в три раза, при этом численность работающих осталась без изменения. Свыше
5
шестидесяти процентов титана и магния комбинат выпускает со Знаком качества. Где истоки роста этих показателей? В техническом перевооружении предприятия? Да, но немалый эффект дает умело поставленная деятельность рационализаторов и изобретателей, в том числе молодых. В 1980 году каждый четвертый из молодых тружеников комбината подал рацпредложение; в конкурсах «Лучший молодой рационализатор», «Лучший молодой рабочий», «Лучший по профессии», проводимых комитетом комсомола предприятия, активно участвуют сотни юношей и девушек.
Мы думаем сегодня о тех, чья рабочая биография начинается в одиннадцатой пятилетке. Они должны быть готовы трудиться в обстановке напряженного коллективного созидания, в обстановке, если можно так выразиться, по методу единого государственного подряда ,— умея думать о судьбе дела, отвечая за все, надеясь на товарищей и помогая им, разделяя с ними успех, вместе одолевая неудачи. Вот почему особое наше внимание— школе, ее сегодняшним и завтрашним выпускникам. Привычными стали олимпиады по физике, математике, химии, биологии. Выявляются, определяются способности к наукам. «Рабочие» же данные ребят, по существу, никак не изучаются, да и, способные к физике или математике, к чему способны они конкретно: к лабораторному поиску, смелому экспериментаторству или управлению сложным современным станком, участию в прямом материальном производстве? Профориентацией в такой степени мы, к сожалению, не занимаемся. Да и с «тройкой» в школе — а ведь ею оценивается часто не столько уровень знаний, сколько отношение ученика к его основному труду — боремся пока плохо.
Бюро Пермского обкома ВЛКСМ одобрило опыт работы комитета комсомола школы № 102 города Перми. Здесь подхвачено зародившееся на производстве движение «Ни одного отстающего рядом». Ежемесячно проводятся дни науки, техники и производства, все старшеклассники вовлечены в работу факультетов и объединений, занимаются техническим творчеством, осваивают рабочие профессии. Заметно повысилась успеваемость.
Многим можно было бы перенять опыт сто второй. Печь более половины школьников пашей области учат
0
ся с тройками, только каждый десятый участвует в техническом творчестве. Сказывается и то, что по-прежнему высока текучесть учительских кадров в сельских школах Прикамья. Все это — проблемы, которые в полной мере стоят не только перед органами народного образования, но и перед комсомольскими организациями школ, вузов, шефствующих предприятий.
Партия призывает молодежь к ударной работе и на селе. Особенность аграрной политики сегодня, отмеча- дось на XXVI съезде, заключается в том, что центр тяжести переносится на отдачу от капиталовложений, на совершенствование связей между всеми отраслями агропромышленного комплекса. Каждый народный рубль, вложенный в сельское хозяйство, необходимо использовать с максимальной эффективностью. Ответственное, взыскательное отношение к своей работе и к труду тех, кто рядом, неуспокоенность должны воспитывать в себе комсомольцы. По примеру коммунистов. По примеру лучших своих товарищей энтузиастов-новаторов, преданных родной земле, делу отцов и дедов. Таких, как Владимир Елтышев из учхоза № 1. Скромный деревенский парень. После школы — служба в армии, где впервые возник вопрос: куда пойти после демобилизации? Предлагали остаться на сверхсрочную, звали в’ большие города, па далекие и близкие стройки. Чем ближе подходило прощание с частью, тем чаще думал Владимир: если он не вернется домой, как это случилось с некоторыми из ребят, что скажут люди? Он родился в деревне, там вырос, там все мило ему и дорого. Наконец, он там нужен! Народа в хозяйстве остается все меньше. Должен же кто-то пахать землю, сеять и убирать хлеб... И Владимир вернулся в родное село. В 1978 году комбайнер комсомолец В. Елтышев был награжден орденом Трудовой Славы III степени. Еще через два года Владимир намолотил зерна больше любого молодого механизатора области. Его фамилия занесена в областную Галерею трудовой славы.
Звания лауреата премии пермского комсомола был удостоен в 1980 году комбайнер Станислав Мичков. Его комсомольско-молодежное звено намолотило 14 тысяч центнеров зерна.
Рядом с именами Мичкова, Елтышева и других передовиков сельского хозяйства, мы уверены, совсем ско
7
ро можно будет назвать сотни имен молодых ребят, которые горячо участвуют в подъеме животноводства нашей Нечерноземной зоны. «Животноводство — ударный фронт!» Этот призыв, прозвучавший в Отчетном докладе ЦК КПСС, комсомольцы, труженики села рассматривают как боевое задание партии.
«Более 40 миллионов юношей и девушек объединяет Ленинский комсомол, — отмечал Л. И. Брежнев на XXVI съезде КПСС. — Мы часто говорим: комсомол — это наша смена, это помощник партии. Правильные, очень правильные слова! Молодые люди, которым сегодня 18—25 лет, завтра образуют костяк нашего общества».
Молодой человек восьмидесятых. Что отличает его от парня, строившего Магнитку, осваивавшего целину? Что связывает нашего молодого современника с комсомольцами тех, ставших уже легендарными, лет? Мы отмечаем в нем более высокую образованность, умение ориентироваться в сложном мире, самостоятельность, критичность мышления и с удовлетворением утверждаем: молодежь наших дней — прямой наследник высокой идейности и трудового энтузиазма предшествующих комсомольских поколений. Вот почему, думая о делах и планах молодежи Прикамья в первый год одиннадцатой пятилетки, сознавая всю сложность задач, стоящих перед комсомолом области, мы с уверенностью говорим: «Дерзай во имя пятилетки!»
Иван ГУРИН
ВОСХОЖДЕНИЕ К ГЛУБИНАМ
Очерк
Эта история началась 7 января 1979 года. В тот день Виталий Лебедев пришел на собрание буровиков в клуб «Энтузиаст» взволнованным. Покусывая губы, хмурился. Стараясь казаться непринужденным, вскидывал брови под самую вихрастую челку. Время от времени Виталий поглядывал на секретаря партбюро Андреева, сидящего в президиуме. Только тот знал о дерзком замысле молодого коммуниста.
Всматриваясь в обветренные, смуглые лица мастеров, Лебедев думал: «Не рановато ли хочу их обскакать?»
Справа от пего — Василий Михайлович Меркушев. Он испытал все, что может выпасть па долю буровика: вручную вскрывал мерзлый грунт, брал глину, готовил раствор. В трескучий мороз он сбрасывал спецовку и выжимал от пота. Более двадцати лет Василий Меркушев работает в управлении, половину из них — мастером. Неизменный передовик, за редким исключением довольствуется «серебряным» буром.
Рядом с Меркушевым — Владимир Андреевич Павлов. Старейший мастер. Академик в своем деле.
А вон Геннадий Астанин, имеет звание «Лучший мастер области». Рядом с Геннадием — Валентин Юрков. Он соревнуется с Героем Социалистического Труда Геральдом Азановым из Осинского управления буровых работ. Давно ли они осваивали пятнадцатитысячный рубеж, а теперь за год набуривают по 19 тысяч метров проходки. И тут Лебедева в жар кинуло: выходит, он собирается бросить вызов мастерам всего Прикамья! «Может, пока не поздно, отказаться от слова? — мелькнула у него мысль. — Кто я, по сравнению с ними? Новичок». Сам он бурил всего три года. Идея перейти иа
9
техотдела, где работал инженером, на буровую возникла на Кавказе... Они туда ездили с женой по туристской путевке. Любовались белоглянцевыми вершинами гор, совершали несложные восхождения на перевалы. Там, на Кавказе, почувствовал Лебедев что-то близкое по духу в занятии альпинистов. И кажется, понял, что не удовлетворяло его в техотделе. У альпинистов к покорению вершины готовится целая экспедиция, а высоту берут единицы. Так и у буровиков, решил он, все цехи, отделы управления работают на штурмовую группу буровиков. В глубины земли, к нефти добираются немногие. И ему захотелось быть среди тех, кто завершает дело сотен людей.
Вернувшись однажды поздно вечером домой, Виталий сказал:
— Роза, я ухожу на буровую.Жена растерялась. В отделе его только что назна
чили старшим инженером. Но главное не в карьере: за хлопотливое дело берется Виталий, не справится. И вообще, по буровым замотается, дома не увидишь...
Судьба их свела в Федоровске. В село Виталий заглянул после окончания техникума в отпуск к родителям. Праздношатающегося парня попросили съездить за товаром для местного магазина. Согласился, сел в кабину автомашины. Вдруг отворилась дверца, и на подножку грузовика вскочила симпатичная девчонка.
— Занято, — наигранно возмутился он, — не видишь разве?
— Не барин, подвинешься, — пожала плечиками девушка и, потеснив его, села рядом.
Полюбили они друг друга, поженились. В Чернушке, где молодые прижились, все складывалось хорошо. Жена тоже по специальности устроилась — товароведом. Родилась Танюша, потом Оля. Ни разлук, ни ссор. И вот теперь через сложившийся уклад жизни пролегла трещина. Все три года из-за этой буровой не прекращаются размолвки. Нет-нет да и вспыхнут с новой силой. Перед собранием он рассказал Розе о своем намерении потягаться с признанными мастерами. «Куда тебе, — сказала жена, — сидел бы уж за печкой».
«Может, права она?» — колеблется Виталий, расправляя крученую-перекрученую тетрадку, чтобы черкнуть записку в президиум, Андрееву. Взглянул на
10
Аркадия Сергеевича. Тот подмигнул ему озорно, по- мальчишески: не трусь, мол. «Зря паникую», — одернул себя Виталий.
Доклад оказался коротким, конкретным. Нефтяники, отмечалось в нем, заваливая план, ждали от буровиков, тоже находящихся в прорыве, новых эксплуатационных скважин. Общую проходку следовало заметно увеличить— каждая бригада обязана набурить по 20 тысяч метров горных пород. Такой рубеж год назад был уделом бригад-одиночек.
— Не бурение — гонки какие-то, — шепнули за спиной Виталия.
Лебедев первым попросил слова и легко, по-спортивному прошел на трибуну.
Виталий сызмальства носился на лыжах по федоровским холмам. Летом до упаду гонял футбольный мяч. Он и сейчас играет за команду «Буровик». Зимой ставит на лыжи всю семью. Приходят из лесу шумные, разрумянившиеся. Еще в техникуме стал перворазрядником по лыжам. Мечтал даже об Олимпийских играх. Спортивное счастье ему не улыбнется. Повезет в другом —он все-таки побывает на Олимпиаде, на летней, н Москве. Примет старт на олимпийскую милю в городском марке п завоюет свою медаль. Однако это потом, позднее, а сейчас, подходя к трибуне, никак не мог унять полпенни. Потому и о делах бригады рассказывал сбивчиво. И вдруг успокоился, отчеканил:
— В прошлом году мы дали двадцать тысяч метров проходки при производительном времени семьдесят пять процентов. В наших условиях, считаю, можно работать лучше. Резервы-то огромные. — Он перевел дыхание и закончил: — Нынче моя бригада пройдет двадцать четыре тысячи метров горных пород.
— Бурилка слаба, — съязвил кто-то в зале.— Това-а-рищи, — укоризненно заговорил Андреев,
поднимаясь. — Виталий Георгиевич выступил с ценной инициативой. Кто поддержит его?
Уже с места увидел Виталий, как на трибуну решительно поднялся Павлов и, раскинув руки, выпалил:
— Поддержим Лебедева, когда он будет падать.Зал от неожиданности на мгновение замер и взорвал
ся оглушительным смехом. Виталий повел крутыми плечами, удобней уселся в кресле.
11
— Удивляюсь оптимизму Лебедева, — продолжал Владимир Андреевич. — Материалы и реагенты на буровые доставляются плохо. Оборудование часто ломается, техники не хватает. Нередко станки остаются без воды — неделями бригады стоят. Не раскочегаришь и смежников — вышкомонтажников. А капризы природы? Пусть Лебедев с мое «подырявит» землю — узнает.
Другие мастера, выступая, тоже не поддержали инициативу Лебедева, называли цифры поскромней. Уходя из зала, Виталий ловил и сочувствующие взгляды, и колкости.
На крылечке его догнал Андреев.— Не отчаивайся, — посоветовал он. — Теперь от
ступать нельзя: сумел сказать — сумей доказать.На бригаду, как назло, обрушились жестокие неуда
чи. В бурении они не редкость. Природа просто так не открывает свои подземные кладовые: то цементировочный раствор всасывает в потайные пустоты, будто в ненасытное чрево, то подсунет крепкий горный орешек — ни один бур, кажется, не возьмет, то, наконец, накажет выбросом нефти — попробуй уйми. Опытные мастера и те порою отчаиваются.
Виталий «загорал» на буровой вторую неделю. Из города, из диспетчерской, не выдержав, позвонила жена. Он пытался подбодрить ее, подтрунивал над собой. Она молчала.
— Ты меня слышишь, Роза?— Слышу. — Голос жены дрожал. — Тебя что, к бу
ровой привязали?— Понимаешь, насос полетел.В трубке раздался тяжелый вздох и больше — ни
звука. Видно, ушла.Виталий делал все, чтобы Роза поняла, что значит
для него буровая. Как-то ему предстояло встретить Новый год у станка — не ладилась у ребят работа. Дома он долго не решался огорошить жену скверной новостью. Она, наряжая с Танюшей елку, заговаривала о гостях, о лыжной прогулке за город. «А почему бы не взять Розу с собой? — осенила идея. — Пусть посмотрит на буровую».
Жена огорчилась: пропал новогодний праздник.— Не сердись, Роза. Оттуда в Федоровск уедем, к
родителям в гости.12
Как ни странно, но согласилась. Может, из-за обещанной романтики, о которой он, волнуясь, говорил сумбурно, а может, решила облегчить его «производственные страдания». Возможно, и Федоровск привлек — от буровой до села рукой подать.
Приехали в самую темень. «Икарус», останавливаясь, при развороте высветил фарами запорошенные вагончики, кусочек седого леса.
Роза ловко, по-девчоночьи, выпрыгнула на скрипучий снег и загляделась на буровую. Та стояла чуть поодаль, высокая, ажурная, светилась яркими огоньками.
— Папа, — закричала Татьянка, — ты нас к елочке привез?
— Это буровая, — беря дочь на руки, сказал он,— моя работа. Пойдем смотреть.
Буровая и в самом деле чем-то напоминала новогоднюю елку. Помбур с заиндевелыми усами и бородой походил на Деда Мороза.
Взобравшись по крутой лестнице на верхнюю площадку, Роза прислушивалась к натужному рокоту и вздрагиванию буровой. Пыталась представить, как станок настырно вгрызается долотом в глубину земли и медленно подбирается к нефти.
Размечталась и не сразу увидела, что внизу, на светлом пятачке, Виталий и дочурка маячат: спускайся вниз.
Он отвел их в уютный вагончик, включил телевизор и, пообещав скоро вернуться, ушел к вахте.
Вернулся поздно. Татьянка уже спала и чему-то улыбалась во сне. Роза смотрела новогодний «Голубой огонек».
— Понравилась буровая? — тихо спросил Виталий жену, сбрасывая спецовку.
— Понравилась, — еще тише ответила Роза. И добавила:— Но все-таки Новый год лучше встречать дома...
С той новогодней ночи Роза не так категорично отзывалась о буровой. Однако вот опять вышла закавыка.
Виталий обрадовался ожившей рации: значит, не ушла Роза, снова звонит. Нет, звонила диспетчер. Она сообщила, что ему приказано завтра утром явиться на оперативку.
13
Пока Лебедев сидел у рации, буровики вели невеселые разговоры. Черноволосый, подвижный бурильщик Назиф Шарифханов взглядом сверлил слесаря Федьку Садченко — виновника многих поломок оборудования.
Кругленький, полнощекий, Федька таил мыслишку подкалымить у буровиков на «жигуленка». Думал, монета здесь сама в карман сыплется. А тут никакого заработка с этими авариями, и премией, похоже, не пахнет. До денег Федька был жаден.
Тракторист по специальности, он собирал всякие запчасти к машинам. Тянул детали из цехов, мастерских, прихватывал кое-что на буровой. Тянул и продавал втридорога.
В бригаде с новичком говорили по-разному. Не действовало. Он пыжился, но в сильную перепалку не встревал. И сейчас Федька слегка огрызнулся на Ша- рифханова:
■— Чего уставился? Не видишь, старье, вот и летит к черту.
— За буровой догляд нужен, — взорвался Назиф,— а ты нос воротишь, олух.
— Кончай базар. — Лебедев, выйдя к вахте, сел на дюралевую табуретку. — Завтра другого слесаря попрошу...
На оперативке главный механик Килин, человек желчный, прямолинейный, взяв слово, рубанул сплеча:
— В бригаде Лебедева полнейший развал. На буровой заменили компрессор, пневматический ключевой захват. Вчера полетел гидравлический насос. Ломает Лебедев самое дорогостоящее оборудование. Бурового мастера надо с работы гнать!
Виталий не помнил, как оперативка закончилась, как день угас.
— Что случилось? — встревожилась Роза, встретив его дома, и осеклась, знала: ответа не получит, в дни неудач завязывает нервы в узел и о работе — ни слова. Вот характер!
— Пустяки, — только и бросил он.Встретились холодно, не так, как Виталию мечта
лось на буровой. Не о том они говорили, истосковавшись друг о дружке. '
— Может, в отдел вернешься? — досадовала Роза. — Поспокойней будет.
14
Круто взяла Лебедева в оборот судьба, которую задумал перекроить на свой лад. «Уберут с мастеров,— упрямо размышлял он, — буду бурильщиком, помбуром,, кем угодно, но со станка не уйду. Я должен бурить».
На сторону Виталия встал секретарь партбюро. Молодого мастера оставили в бригаде.
— Не срывается тот, кто не лезет вверх, — сказал ему начальник управления.
Килин возмутился:— Зря пожалели, он нам наломает дров.
Федьку, по просьбе Лебедева, со станка убрали. Он так озлобился, что не стал работать ни в каком цехе, попросился на трактор в соседнее управление, которое обслуживает буровиков транспортом.
Бывший слесарь зорко следил за «своей» бригадой, злорадствовал по поводу и без повода.
— Где он, ваш Лебедев? — спросил как-то Садчен- ко Андреева. — Нашумели — и в кусты. Тоже мне инициаторы...
— Ты, Федор, не с той стороны смотришь, — деликатно одернул его Аркадий Сергеевич. — Лебедев, считай, всех мастеров подзадел. Возьми Павлова. Ему отставать нельзя, престиж дорог. И Меркушеву тоже дорог. Обойдут они Лебедева — хорошо, общее дело выиграет. А соревнование идет горячее.
— Но брехать-то к чему про рекорды? — не унимался Федька.
Андреев с удивлением присматривался к Садченко. «Надо же так обидеться на бригаду», — подумал он и спросил:
— У Лебедева цель есть — рекорд, и график он пока выдерживает, а вот ты, Федор, к чему стремишься?
— Мы люди маленькие, вперед не лезем и сзаду не отстаем, — пряча глаза, заюлил Садченко.
— С маленькими, — в тон ему сказал Аркадий Сергеевич, — нам ничего не сделать.
Федька поспешил отойти от Андреева, чтобы окончательно не выдать себя. Переполненный ненавистью, Садченко давно задумал выбить бригаду из графика. Хотел поквитаться и с самим мастером. Ждал удобного- момента.
15
Лебедев бурил на пределе. Чувствовал: может сорваться, 'если расслабится, даст себе передышку. Он отставал от Астанина и Павлова. Творила чудеса бригада Юрия Бородина — она бурила скважины за двенадцать дней, почти в два раза быстрее нормативного времени.
В эти напряженные дни Виталий собрал бригаду возле культбудки. На порожке восседал весельчак На- зиф Шарифханов. Сейчас он хмурился, как и Ахмет .Муллануров — тоже бурильщик, сдержанный, надежный товарищ. Задумчивый сидел на бревнышке Иван Колоколов— высокий, жилистый бурильщик, прямой и откровенный в суждениях.
— Скисли, соколики, — сказал Лебедев, подойдя к буровикам. — Давайте подумаем, как ускорить проходку. Кое-что я предпринял. Перво-наперво утряс дела с вышкомонтажниками. С нашей помощью они должны перетаскивать станок за один день, вместо обычных двух-трех дней.
— Я так смекаю, — поднялся Шарифханов, — надо нам раньше забуриваться, не ждать, когда вышкари затянут последнюю гайку.
— Верно, Назиф, — одобрил мастер, — так и будем делать.
— С твоими способностями, Виталий Георгиевич,— загорелся Назиф, — выигрыш весомый.
Бурильщик намекнул на то, что Лебедев зарезку наклонных скважин делает за сутки, тогда как другие тратят неделю, а то и две. Из-за этого, может быть, и взяли Виталия мастером, выбрав из многих претендентов, в числе которых были специалисты с высшим политехническим образованием.
К вагончику, рявкая, приближался трактор с громадным металлическим ящиком.
— Наконец-то везут, — обрадовался Виталий.Из кабины трактора выбрался Феды:'' Садченко.— Приказали привезти, — не глядя на Лебедева,
■сказал он.Шарифханов удивился:— Зачем нам такая бандура?— Для повторного использования глинистого раст
вора, — ответил мастер, не обращая внимания на Садченко, который, Виталий это сразу понял, намеренно
16
задержал доставку ящика, и спокойно добавил: — Улучшим его качество — сбережем время, сэкономим деньги.
— Теперь точно всех обожмем, — сказал кто-то в толпе.
— А в некоторых бригадах такую емкость заменят котлованы, — сообщил Лебедев, как бы не услышав реплику.
Шарифханов, согнав улыбку с лица, осторожно спросил:
— Значит, не мы одни?..— Не одни, — прервал его Виталий. — Этой идеей
я поделился на дне мастера. Одобрили.Буровики зашумели:— Ради чего тогда резервы изыскивать?— Ради нефти, — просто сказал Лебедев, — она для
нас все, сами знаете. На равных будем бурить.— Кто бы спорил, — широко улыбнулся Шарифха
нов, — а мы нет.Федька Садченко так и порывался что-то сказать,
но, видимо, не решался. Только когда Лебедев, уладив все дела, со сменившейся вахтой забрался в автобус, процедил:
— Тоже мне коммунист...— Ну и что? — Назиф повернулся к Садченко.—
Коммунист что надо. Побольше бы таких.— А то! Заткнул вам рот и уехал. — Федька попы
тался настроить буровиков против мастера и говорил громко, чтобы все слышали. — Он не о вашем, о своем кармане печется. За эту рационализацию с железякой ему хороший куш подкинут. А примени ее Лебедев в своей бригаде без шумихи — ни шиша бы не получил. Соображать надо.
— Пожалуй, Садченко прав, — заикнулся кто-то.— Зря ты, Федор, так, — не согласился Назиф,—
не черни нашего мастера. — И уже не к Федьке, а ко всем обратился: — Помните, как Лебедев за обустройство скважин йился? А какой ему куш достался? Нервотрепка лишняя.
Все помнили. Был тогда у буровиков перекур. Виталий, указав на ряд давно пробуренных скважин, с горечью проговорил:
— Обидно, стараемся скорей бурить скважины, а к ним освоенцы месяцами не подходят. В Башкирии я ви-
2 Молодой человек, вып. 20-й 17
дел, как после бурения скважину сразу обустраивают, ставят стаиок-качалку и — пошла нефть. Ведь так и бурить веселей.
Хмыкнули буровики: не в ту степь мастер заглянул, им обустройство до лампочки.
Лебедев высказал эти мысли на оперативке. «Дались тебе освоенцы, чудак человек, — прервали его тогда буровые мастера, — своих забот полон рот».
Виталий, не успокоившись, выступил на районном слете передовиков производства, на пленуме райкома ВЛКСМ, как член штаба «Комсомольского прожектора». И ведь взялись за ее решение — создали при нефтегазодобывающем управлении «Чернушканефть» специализированную мехколонну. Она пришла на помощь освоенцам строительно-монтажного управления. Сроки ввода скважин в эксплуатацию из бурения сокращаются.
Садченко исподлобья взглянул на Шарифханова:— Бараны, бредете, куда гонят.— Полегче, Федор, — предупредил Назиф, — заши
бешься ненароком.Федька зло сплюнул и — к трактору.
Отцветало уральское лето.Роза, шагая по тропинке к буровой, вдыхала еще го
рячий воздух, настоянный на медоносных цветах и травах. Она подошла к станку. Вахту Ивана Колоколова вот-вот должен был сменить Назиф Шарифханов, чтобы начать забуривание. Станок, как всегда, перетащили за день.
— Во мчитесь, как к теще на блины, — пошутили вышкари. — Восемь дней — и скважина. Переплюнули Бородина.
— Мастер такой, — услышала Роза бас Колоколова,— торопливый больно.
— Не нравится?— Он не барышня, чтобы нравиться. Дело знает, за
работать дает.— Правильно: вы метры гоните, е э м — монеты. Не
зря Садченко на вас обижается.— Федьку за дело выгнали. Ему каждая гайка мо
нетой мерещится.18
Роза вышла на открытое место и увидела мужа. Он был наверху, в каске, рабочей курточке.
— Виталий!Лебедев обернулся. Она хотела махнуть рукой, но
налетевший порыв ветра заставил резко опустить ее, чтобы удержать плеснувшее подолом платьице.
Виталий сбежал с эстакады, на ходу чмокнул Розу в щеку. Слыша родной голос, радовался: «Она сама, по своей воле приехала на буровую».
— Виталий, — Роза, словно почувствовав, о чем он думает, обняла его, — сгоряча я много глупостей наговорила. Ты работай спокойно.
Он ничего не успел ответить, к вагончикам подкатила легковая машина. К буровикам заглянул Андреев, спросил Шарифханова.
— Из культбудки выходит, — поспешила ответить Роза, первой увидев бурильщика.
Шарифханов подошел с неизменной открытой улыбкой, смущенный таким вниманием к его персоне.
— Пляши, Назиф, — подавая руку Шарифханову, сказал Аркадий Сергеевич, — тебе ковер дают и «Жигули» для продажи выделяют, как лучшему бурильщику.
— Ура, ребята! — крикнул Лебедев. — Качать На- зифа!
— Тише, мужики, — умолял Шарифханов, взлетая вверх, — я пригожусь вам, тише!
Роза смеялась от души. Впервые, пожалуй, дела, заботы, радости бригады ей показались близкими и дорогими. Здесь она не чувствовала себя лишней.
Глухими местами, как только ударили заморозки, в сторону буровой Лебедева направился с ружьем человек. Было на удивление светло — в небе лоснилась полная луна. Отыскав электролинию, ведущую к вышке, он вскинул ружье и выстрелил. Волна грома укатилась к горизонту. Человек пошел дальше и остановился вблизи следующей опоры. Опять грохнул выстрел, потом еще и еще. Расстреляв изоляторы и выведя электролинию из строя, он теми же глухими местами возвращался в деревню, где оставил у приятеля мотоцикл. На взлобье горы остановился, посмотрел вдаль, где не так давно
19 2*
сияла огнями буровая. Теперь там не было ни огонька.— Отдохните, родимые, — сказал он вслух и быстро
зашагал вниз.Это был Федька Садченко. И ненависть, и зависть
снедали его. Узнав, что Шарифханов купил «Жигули», он озлобился вконец и уволился с работы, чтобы совсем уехать из Чернушки.
Накануне происшествия Лебедев находился в Перми, на телевидении. Выступление Виталия для мастеров оказалось неожиданным. Не ожидал в тот вечер и Василий Меркушев, что ему в собеседники предложат Виталия Лебедева. Отдыхал дома в кресле и смотрел телевизор. Привстал, прибавил звук: «Ну, что скажешь, Виталий?..»
У них, буровиков, есть своя высота. 25 тысяч метров проходки — рубеж, который в Прикамье не покорила еще ни одна бригада. Василий Михайлович замахнулся на него в прошлом году. Над ним не посмеялись — внушали уважение его опыт, мастерство, непререкаемый авторитет. И он твердо шел к цели. Позади 23 тысячи метров проходки... 24 тысячи... 24 300. Еще неделя доброй работы — и рубеж будет взят. Однако буровая лишилась воды. Василий Михайлович забил тревогу. Бесполезно. Смежники-нефтяники не приложили усилий для ликвидации аварии на водопроводе. Меркушев осунулся, почернел от мытарств и переживаний, но ничего не смог сделать: станок простоял полмесяца, рубеж не покорился.
Вслушиваясь в рассказ Лебедева, Василий Михайлович насторожился: не ослышался ли? Нет. Виталий, пересмотрев обязательство, дал слово пройти к концу года 25 тысяч метров горных пород.
— Смелый парень, — вырвалось у Меркушева, — куда загнул, а?
Новое решение молодого мастера покоробило Василия Михайловича. Дождавшись приезда Виталия из Перми, он раздраженно бросил:
— Ничего у тебя не выйдет. Зря на всю область растрезвонил. Новый год на носу, надо бурить без сучка и задоринки, а это почти невозможно.
Виталий не успел отойти от Меркушева, как ему сообщили, что буровая стоит: разбиты изоляторы электроопор.
20
Лебедев не выдал себя ни словом, ни жестом: пусть не увидит Меркушев его растерянности. Виталий поспешил на буровую. В дороге думал об одном: «Когда исправят линию, какие потери? Смогу ли наверстать упущенное?»
Линию восстановили. Преступник отобрал у бригады триста метров проходки. «Ах, как их может не хватить»,— жалел Виталий, зная, что зима не дает буровикам поблажки. А она не заставила себя долго ждать, завьюжила, запуржила, замела дороги. К дальним буровым стали пробиваться вездеходы.
Враз, словно по злому умыслу, исчезла вода. Не в диковинку, четвертый случай за год, а трухнул. Лебедеву вдруг отчетливо припомнились слова Меркушева: «Ничего у тебя не выйдет. Зря на всю область растрезвонил». Вспомнил и то, что именно из-за воды не одолел Василий Михайлович высокий рубеж. Если уж закаленный всеми невзгодами, ветрами и морозами Меркушев не смог покорить трудности, то ему, Лебедеву, удастся ли? «Может, обойдется все, — размышлял он, направляясь к рации, — помогут растормошить смежников?» Эти метры нужны не только ему, но и всему управлению, которое выкарабкивалось из прорыва, закрепляло успех, благодаря кустовому методу разбуривания, новой технике и технологии.
У рации Лебедева окружили Назиф Шарифханов, Владимир Ефремов, Кашиф Минсадиров, обычно живые, балагуристые, теперь притихшие. Виталий доложил о случившемся диспетчеру.
— Примем меры, — ответили издалека и одновременно передали телефонограмму: — «Бурильщик Колоколов направляется на курсы, срочно обеспечьте явку. Замены не будет».
Кто-то будто нарочно ставил его в затруднительные положения.
— Чем там, в конторе, думают! — возмутился Шарифханов. — Ведь на рекорд идем!
Отправив Ивана Колоколова в город, Лебедев позвонил главному инженеру Алексееву, верному, доброму помощнику.
— Николай Михайлович, воду надо, поторопите кого следует. Что еще? Только воду. В остальном выкручусь.
21
П.-миф дотронулся до плеча мастера:Я поработаю за Колоколова, спланируй через
смену.Инталии посмотрел на бурильщика, на помбуров
IЕфремова, Истомина, Язова. «Добрые у меня ребята,— отмстил он про себя, — беречь их надо».
Буровая, окутанная снежной пеленой, ожила к вечеру. Пришлось Лебедеву и в управление сгонять, и потрезвонить, и побегать по разным инстанциям. До хрипоты в горле требовал, чтобы исправили водовод в кратчайший срок. Бригада потеряла еще сотню метров. Шарифханов поспешил на место бурильщика. Виталий, отстранив его от станка, взялся за ручку тормоза лебедки.
— Сам буду бурить! — крикнул он Назифу.Шарифханов пожал плечами, переглянулся с Язо-
вым, Истоминым: мастер работал мастерски.Третью неделю бурил Виталий за Колоколова.Заступив на очередную вахту, он взглянул на квад
рат— 24 300, предельный рубеж Меркушева. Глаза неожиданно застлал туман, закружилась голова. Чертовщина какая-то. Оробел, что ли? Самочувствие все ухудшалось— на каверзной отметке Виталий заболел. С трудом выстоял вахту. В вагончике распластался на кровати: мучил жар, бил озноб. Но на следующую смену поднялся: «Надо выдержать, скоро вернется Колоколов».
Иван приехал через день.Лебедеву дали больничный лист, строго-настрого на
казали лежать. Новости домой приносила Роза. Она звонила диспетчеру, узнавала проходку. За неделю до нового, 1980 года Лебедев не выдержал, сам сходил в управление, связался с вахтой. Роза, придя с работы, сказала:
— Радуйся, завтра кончаете.— Знаю, — нечаянно выдал себя Виталий и поти
хоньку-потихоньку сполз под одеяло.— Ага, гулять изволите. — Роза присела на кровать
и, потрогав его горячий лоб, серьезно предупредила:— Еще пойдешь — выговор схлопочешь.
Лежа в постели, Виталий бредил буровой, ругал болезнь. Сейчас, когда до рубежа оставались последние сотни метров, им все больше овладевало беспокойство.
22
Ночь спал плохо. Утром, чуть свет, стараясь не разбудить жену, поднялся, уехал к вахте.
Ребята удивились и обрадовались появлению мастера.
— Лежать надо, — упрекнул его Шарифханов и широко улыбнулся: разве он не понимал Лебедева!
Виталий, чем мог, помогал Шарифханову, Ефремову, Минсадирову. Иногда уходил в вагончик. Отлежится немного — и опять к станку. К полудню приехал Алексеев.
— Бурим последние метры, — доложил главному инженеру Лебедев. Посматривая на квадрат, Виталий считал:
— Пять метров... три... один, ноль.Наступила звенящая тишина. Наивысший рубеж
взят — за год набурено 25 тысяч метров горных пород. У Лебедева кружилась голова. Ощущение было такое, будто стоял он на вершине, испытывая кислородное голодание, неимоверную усталость, давившую на плечи.
— Молодцы, ребята, — сказал Алексеев, поздравляя буровиков. — За вами теперь пойдут другие. Спасибо.
Первого апреля 1980 года Виталий, возбужденный, влетел домой.
— Роза, мне телеграмма от министра!— Первоапрельская шутка? Не мог что-нибудь по
проще придумать, — сказала жена, выходя из кухни.Виталий протянул ей бланк правительственной теле
граммы.— «Сердечно поздравляю Вас, уважаемый Виталий
Георгиевич, — вслух прочитала Роза, — с присуждением премии Ленинского комсомола в области производства за 1979 год. Желаю новых трудовых успехов, достойно встретить 110-ю годовщину со дня рождения Владимира Ильича Ленина, доброго здоровья, личного счастья. Мальцев. Министр».
— У меня еще новость, — спохватился Виталий,— путевку мне дают на Олимпиаду.
— Разыгрываешь?— Серьезно, — убеждал он жену, — из райкома ком
сомола звонили, с премией поздравили и о путевке сказали.
23
С улицы прибежали дочурки. Виталий схватил их под мышки и, загудев, стал вращаться на месте. Девочки закрутили руками и тоже загудели, вытянув губки,— так они играли в «буровую».
В 1980 году Лебедев наметил новый рубеж — 26 тысяч метров проходки. На этот раз инициативу молодого мастера поддержали Василий Меркушев, Виктор Могилев. Владимир Андреевич Павлов, найдя в себе мужество, сказал Лебедеву:
— Силен. Прости, я был неправ.Нелегкое восхождение к глубинам земли продолжа
ется. Буровики Виталия Лебедева взяли успешный старт в одиннадцатой пятилетке. После XXVI съезда партии бригада наметила новый рубеж — 30 тысяч метров проходки.
Геннадий КРАСНОСЛОБОДЦЕВ
БЕЛЫЕ НОЧИ
Открытьям не было числа.С утра кукушка куковала.И рыба в Вишере играла,И лодку Вишера несла.
А в километре от реки Уже который день бурили — Работали буровики И ночи белые хвалили...
Ложился матовый туман. Кричали птицы на болоте.Сам Ледовитый океан На красновишерских широтах
Крыло незримое простер И чум поставил,
весь в зарницах. Ночь белая. И мне не спится.И дышит свежестью простор.
Валерий В03ЖЕННИК0В
РОССИЯ
Чем заклинала годы долгие, околдовала чем опять?Целую милую и горькую твою березовую прядь.Не выстилала тропы скатертью... А не хочу земли иной: то вдруг услышу песню матери, то смех бедово-озорной.
25
Сбежишь босая к речке-ледени, то в хороводье звезд войдешь. Скажи, в каком тысячелетии на самом деле ты живешь? Непостижимую и ясную, в цвету ли, в замети ль снегов, люблю тебя одну и разную, всю — до курильских ноготков.
* ♦ *
Кроха жаворонок в сини трепыхается, чудной, будто тянет что есть силы всю планету за собой.К солнцу, к свету, в мир погожий, ближе к страдному теплу.Тянет, вытянуть не может.Ток струится по перу.А внизу не жнут, не косят. Самосвал один гудит.И звенит незримый тросик, пуще прежнего звенит.В тесном горле сердце бьется. Пух слетает на поля.И представьте, подается за пичугою земля.
* * *
Вот земли моей краешек — одуванчик да камушек.Да в зеленой фуражке я.Ну и разная там броня.И, как водится,
часто-частонаезжает сюда начальство. Прежде смотрит,
как я стою, а потом — остальную броню.
26
ВОСТОЧНАЯ ГРАНИЦА
Полузнакомая,полуиная,
Земля, казалось,потеряла ось,
когда на зыбком берегу Китая мне встретиться с березой
довелось.О, эти ветви —
руки из тумана. Давно то было,
а душа горит.Как будто
обнимает меня мама, и все-то не по-русски
говорит.
* * *
Как легко поетсямногим птицам!
Так легко,как нам под дождик
Словноспится.
не поют на самом деле — просто-напросто
роняют трели.Этих трелей —
россыпи под древом, эти трели, как ручьи, журчат...Но я слышал,
как перед запевом,надрываясь,
соловьи молчат.
27
Марина КРАШЕНИННИКОВА
ФОЛЬКЛОРНАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ
Ресницы жжет ветров гуденье,И сапоги в густой пыли.Сюда, в далекое селенье,За древней песней мы пришли. Дома с узорчатым фасадом Встречали отдыхом в тени И удивленно-круглым взглядом Молочно-русой ребятни.Нам бабки отпирали души,Как будто сундуки с добром.И прилетали ветры слушать,Как плачет песня над двором.По очереди квасом сладким Поили нас деревней всей.И ковшики ныряли в кадки И походили на гусей.Нам вслед глядела сиротливо Домов забитых пустота,Где у крылец забор крапивы,На бревнах вязь морщин густа.И долго виден у колодца Журавль — подъемный кран веков. Магнитофонной лентой вьется Дорога в музыке шагов.Дома ушли в дневной порядок, Растаяли в седой пыли.А мы с тобой в плену тетрадок Немые песни унесли.
С К А З К А
Окна, как глаза, глядят куда-то, Шевелюрой над вагоном — дым.Словно мысли в голове педанта,Мы, по полочкам раскиданы, сидим. Пассажиры, я не знаю, кто вы.Да и вам неведом облик мой.Только связаны мы все единым словом:
28
Всем вагоном едем мы домой!Кама на две части режет город,Как булатный меч в ночи горя.А над ней посвечивает гордо Планетарий — шлем богатыря.Камень цирка, три крутых дорожки, Фонарей туманные огни,Как избушка на куриных ножках,Над обрывом здание НИИ.Площадей своих раскрыв ладони,Нежности отцовской не тая,Город приютил тот серый домик,Где окно и комната моя.В глубине зеркал — родные лица,Те, что в памяти моей живут всегда.Как я рада, что из странствий возвратиться Мне на этом свете есть куда.Здесь живет мой образ невесомый.Пусть сюда дорога далека,Я по рельсам доберусь до дома,Как по нитке из волшебного клубка.
Николай КИН ЕВ
СТАРАЯ БАНЯ
Повесть
Г л а в а п е р в а я
Степан Семенович зашел сегодня в дом быстрее обычного. От его квадратного лица, усеянного красными прожилками, так и пышет радостью. Увесисто прошагал он по двору, устланному широченными досками, наспех обмел валенки — а ведь обычно обметал тщательно, до снежинки, — и с порога объявил:
— Алеша приехал!— Ой! — застыла Анна Ивановна. Ее соболиные бро
ви дрогнули, а смуглые щеки зацвели так неистово, будто это не сын приехал, а жених суженый.
— Приехал! Домой идет. Остановился с фельдшером поговорить, а потом Любку Егорову встретил. — Степан Семенович помолчал и добавил: — Нравится мне эта девка. Алеше — невеста впору.
— Все бы ты его женил. Сам найдет, по себе.Анна Ивановна бегает из одной комнаты в другую,
на кухню, в погреб, шарит на полках и полатях, вносит кринки и банки, накрепко схваченные за головы полиэтиленовыми крышками, хочет еще до Алеши стол накрыть. Анна Ивановна — статная женщина, темные волосы пышны, откидывают голову назад, и выглядит она величаво, хоть торопится, спотыкается сейчас на ровном месте.
Степан Семенович смотрит, какая у него жена молодая еще и красивая, здоровая, вспоминает, как она ласково встречала его вчера, а сейчас и не взглянет, потому что любит только одного человека на всем белом свете — Алешу. Степан Семенович его тоже любит, и чем ближе к старости, тем больше, но ревность к сыну непонятная нет-нет да и кольнет сердце. Вчера Анна
зо
Ивановна, конечно, и должна была мужа по-особому встречать: его отделению по результатам уборки переходящее Красное знамя вручили, премию дали. Жена рассуждала: опять положить деньги на книжку (они приберегали на «Жигули») или купить железного листа, перекрыть над крыльцом, а то там кровля старовата, проржавела. Решила все-таки положить на книжку и затосковала: премии какие-то маленькие дают, никак враз не разживешься.
Дом Степана Семеновича — из лучших в селе; если уезжать куда — за него блудные сыновья колхоза, возвращающиеся навсегда обратно, домой, много дадут. За двором управляющего — земли тридцать соток, а во дворе— корова, телка, овцы, птица. Мотоцикл «Урал» последнего выпуска. Недавно усадьбу обшили тесом, ровным, гладким, как кафель, покрасили в зеленое — большая такая получилась игрушка. На заглядение. На зависть. Когда о работе Степана Семеновича пишут в местной газете, — а это случается частенько, — то отмечают, что дом и хозяйство у него такие добротные, о каких когда-то мечтали колхозники, и что человек так живет по заслугам. В районе Степана Семеновича ценят, дело свое он ведет уверенно, неизменно его отделение числится в передовых.
Вот и сегодня Степану Семеновичу хотелось поделиться с женой тем, что опять его на нынешний учебный год в политсети назначили пропагандистом, а рекомендаций из райкома все нет; что лучший комбайнер Дмитрий Гордеев, намолотивший 5500 центнеров зерна и занявший первое место в совхозе, сегодня утром пьяным был и теперь его хоть премии и почестей задним числом лишай: что затеяли вот в верхах строить на территории совхоза утиную фабрику, требуют рабочую силу и технику— жаркое время жатвы, мол, кончилось, дел стало меньше; а их не меньше стало, только остановиться, передохнуть да оглядеться, что сделали-то...
— Степан, грибков из чулана принеси. Да дверь закрывай после себя! Холодный, как шовяк. Дом выстудишь. Дверь-то плохо обили — говорила тебе.
За окнами послышался медленный снежный скрип. И можно было хорошо представить, как встают Алешины туфли на каблук и как твердые снежины скатываются под него, разрываются на части. Анна Ивановна
31
вслушивается, радуется: редкая родительница не знает походки своего сына!
Степан Семенович пошел в чулан, но у зеркала остановился, причесал редкие русые волосы, которые, отпотев, лежали колечками на широкой голове, внезапно сел за стол и открыл свежую районку, потом передумал и закрылся «Правдой». Нашарил выключатель телевизора, щелкнул.
Охнула дверь, и вошел Алеша. Маленький, в отца, но черноволосый, с длинными, взлетающими ресницами, как у матери. На подбородке — точечки от бритья. «Волосистый, в Анну», — с неожиданной неприязнью подумал Степан Семенович и пощупал свой редковолосый подбородок.
На Алеше — дубленка с размашистым воротником крест-накрест. К этому воротнику прижалась плечом Анна Ивановна, потом отпрянула, оглядывая сына,— и свежие октябрьские снежинки с его шапки упали на материны валенки.
За незакрытой дверью — смущенная Любка Егорова.
«С Митькой Гордеевым ходила, а теперь, не успел Алеша приехать, сразу к нему в гости заявляется»,— с ненавистью подумала Анна Ивановна.
Ей захотелось убрать со стола варенье из белой смородины. Но сказала Любке ласково, словно очень обрадовалась:
— Любушка-голубушка к нам! Ягодка... Проходи. Ты у нас вроде со школы не бывала. Проходи.
Любка вошла, опустила длинные руки вдоль бедер и, дважды моргнув, облизала морозные губы:
:— Здравствуйте. Со школы не бывала, ага.Наклонилась снимать красные сапожки — покачну
лась, ткнулась в Алешу взбаламученной прической:— Юбка-то узкая. Давно из моды вышла — я все
ношу.«Догадалась хоть разобуться, — думала Анна Ива
новна.— Вымахала какая. Как учительница! По морозу с голыми голяшками ходит. Поди, замуж охота. Шары- то выпучила!»
Подталкиваемая Алешей, который на ходу поздоровался с отцом, Любка прошла в комнату.
— Здрасьте, Степан Семенович.32
— Добро жаловать, — высунулся хозяин из-под газеты. Телевизор шипел, потрескивал, как масляники на сковороде, по экрану стремительно, снизу вверх, носились пестрые искры.
Алеша прошел в свою комнату — через дверь, покрашенную белой нитроэмалью. Любка в растерянности постояла на махровом, красно-зеленом, с парчовыми кистями, ковре, Алеша позвал ее пальцем — она прошла за ним.
Первозданный сосновый запах из этой комнаты, видимо, давно исчез. Остались — штукатурка, трехколерная краска по ней; ковры на полу и на стенах; отсвечивающая деревянная кровать; трюмо; одеколоны на столике; сундуки; комод; большие каменные собаки на подоконнике; рядом с собаками — примулы и герани в обернутых фольгой подцветочниках; фикус в углу; баян в черном пупырчатом футляре... На отдельном столике, под белой вышивкой, — швейная машина в отполированном, под орех, корпусе.
— Ой, как тесно у вас, много всего. А тут кто спит? — Она показала пальцем на кровать, заправленную вышивками.
— Я. Когда бываю дома.— Больно мягкая. Станешь толстый. А швейная ма
шина чья?— Вот пойдежь замуж за меня — твоя будет. У ма
мы еще одна есть, старая, «Зингер». Новые она не признает, а на своей все умеет.
— И баян твой?— Мой. Год уже стоит. Учеба мешает... Потом на
учусь играть — по самоучителю. Или продам кому — магнитофон недавно купил...
— Записей не привез? В Доме бы культуры покрутить.
— Нет. Да магнитофон-то в городе, у одного товарища стоит.
— А баяна дашь поиграть? У нас тут один с нефтеразведки играет, да баян в Доме культуры испорченный, лапались все, кому не лень...
— А что мне за это будет? — спросил Алеша и обнял Любку крепко. Она вспыхнула, выгнулась, вот-вот переломится. Пальцы у Алеши твердые, как пятаки, поддаваться им страшно, но поддаться охота...
3 Молодой человек, вып. 20-й 33
— Бессовестный ты! Отец слышит... Я к тебе не за этим пришла!
— А за чем? — вроде в шутку спросил Алеша и мя- гонько, но терпко поцеловал Любку.
— За чем... Дал бы баяна-то поиграть... — дрожа, ответила Любка. — А то он у тебя, как в гробу, лежит.
Алеша хотел что-то ответить, но в комнату заглянул Степан Семенович:
— Молодежь, хватит шептаться. Айда к столу.— Ой нет, мне некогда! Мне надо в больницу за
шприцем — да уколы на дому ставить.Степан Семенович прошел на кухню.— Анна, гости-то — целуются у нас. Хороша девка.
Тихая. — Тоскливо поглядел на жену:— А то попадется какая с горлом луженым. Или городскую подберет — та его в деревню жить не пустит.
— Смиреная! С перворазу в дом к парню приходит. На сеновале у Митьки Гордеева спала! Таких Алеша сколь хошь найдет. А ты к столу ее зовешь...
Степан Семенович поморщился, прикрыв кухонную дверь. Анна Ивановна распахнула ее — резко, до стука о стену:
— Алешеу! Алешеу! А может, сначала в баньку сходишь? Устал ведь с дороги-то! Я быстро протоплю. А потом и поужинаем. А Люба подождала бы тебя... Отец, принеси-ка альбомы, Любе показать!
— А мы с ней вместе в баню пойдем! — хохотнул Алеша.
— Да мне некогда! — вспыхнула Люба, стараясь как бы улыбнуться. — Уколы надо ставить!
Степан Семенович закурил и пошел во двор. В непроглядном хлеву помыкивала корова, и Степан Семенович пожаловался ей тихо:
— Про баню-то и не думала — девке врать. Добро бы сама молодой не была. Передо мной сколь выгибалась в свою пору.
Корова сочно шлепала губами и — поглядел бы на нее хозяин — смотрела куда-то вбок скучными, по чайной ложке, глазами.
Степан Семенович всегда хотел, чтобы с женой у них были мир и добро, и больно переносил, когда она им командовала. Иногда он от растерянности начинал пить, но по натуре своей не мог переходить меру, за
34
поев не знал — обида и на время не перечеркивалась, н переживал он потом пуще прежнего — внутри, молча. Натягивалась старая семейная струна, по которой уж и так много раз наотмашь били, она все ныла, готовая вот-вот разорваться, но не разрывалась никак.
Стыдно склонив голову, на крыльцо вышла Любка. За ней следом, независимо вроде бы, — Алеша. Он придержал Любку за пальто:
— Осталась бы. Посидели бы. Поели бы.■— Не едала я! — Любка пошла, потом остановилась,
взглянув на Степана Семеновича: — До свидания.— Заходи вдругорядь, — кивнул он вслед.— Вечером встретимся! — докрикнул Алеша.Как только закрылась дверь, Любка сразу же хва
танула чистого, морозного воздуха. «Не зря к ним в гости никто, кроме приезжего начальства, не ходит. Чем я матери Алешиной не угодила? В баню ему стало пора... В четверг-то в деревне отродясь никто бани не тапливал! Богачи какие...»
Алеша нравился Любке давно. К его приездам она прихорашивалась, как к празднику. На модные платья из куцей медсестринской зарплаты выгадывала. Ревновала его к своим подружкам. Зеркало говорило, что надеяться есть на что. Особенно губы ей свои нравились. Фигурные, раскаленные. Целовать ими хотелось Алешу.
Приедет он, бывало, — на нее и не посмотрит. Она увидит, как он провожает другую, — поплачет в подушку, но забывать Алешу не хочет, надеется: еще молода, успеет ему поглянуться, замуж пока тоже не последний срок настал...
Г л а в а в т о р а я
Алеша пожал плечами, махнул рукой: в городе он такую когда хочешь подцепит. Любка, конечно, хорошенькая вымахала, в те разы вон как поглядывала. Прижмешь ее — дрожит вся. И мать могла бы с ней быть пообходительнее. Но за одним столом с чужим человеком — конечно, свободы мало. Алеше еды не жалко, это пока все не его — материно да отцово. Но раз материно — ее дело: к столу Любку приглашать или от стола отваживать.
35 3*
Отец стоял, вминая окурок куда-то в лунку между досками пола, укрывшего двор от калитки до нужника. Взял сына под руку, пошел вровень.
— Пойдем. Еды там — на полдеревни.— Баньку бы и верно, — покраснел Алеша.— Она спроворит.— Отстынет ведь все! — открыла дверь Анна Ива
новна. — Похудал-то как. Сколько мы высылаем:—все равно ведь не хватает, Алеша. В городе-то.
— Я ведь стипендию получаю. Хватает. Зря не трачу. — Алеша чисто, земляничным мылом, вымыл руки до локтей и лицо. Насухо вытерся. — Баньку бы и верно.
— Ладно. Закуси сначала. Рубашку-то тебе чистую сейчас или потом?
— Потом. — Алеша посмотрел на тарелки.Редька в сметане. Помидоры. Домашний окорок.
Жареный гусь. Яичница с желтым свиным салом, влекшимся в желтки и белки. На самом конце стола, на неприметной тарелке и уложенная не так любовно, как все остальное, — магазинная колбаса.
И настойка. И «Экстра». И варенье в узорных стеклянных вазах.
— Ну, с приездом, сын.— Спасибо, папа.Алеша закусил красным кисло-сладким помидором
с лопнувшим на боку мясом.— Редко ты пишешь, Алексей. Один ведь ты у
нас. — Угольное лицо отца будто еще больше обуглилось, и выражение глаз стало надсадно-тоскливым.
— А у меня все по-старому. О чем писать?— Не пьешь там, в городе-то?— Какое-то там питье, в институте! — вмешалась
мать. — У тебя-то вот — щеки пивные! А у него— погляди! У него учеба. Не до питья. Учишься, Алеша, голову ломаешь, а заработки-то потом, поди, будут не больно велики. Мне голову твою жалко. Надсадишь здоровье. Бросил бы учебу-то да приезжал обратно... Которые и без института хорошо зарабатывают. Отец-то твой не больно грамотный, а должность есть — вот и получка не хуже людей. — Мать подцепила себе на вилку помидорину, спросила:— А тебя, Алеша, сразу главным инженером поставят? Мне бабы не верят, что ты отцом будешь командовать, когда учиться кончишь.
36
Алеша досадливо взглянул на мать и с опаской—■ на отца. Анна Ивановна с улыбкой переводила влюбленный черносливовый взгляд с одного на другого, и отец с виду не обиделся на ее слова, спросил только:
— Какие бабы?— В магазине сегодня. За арбузами стояли. Ой, Але
ша, арбузы ведь есть!— Д-да нет... После бани.— Ну, дай бог. Я свое отработал, — не заметил про
арбузы отец. — Сам место уступлю. Династия получится.— Сюда пошлют, не отвертишься. Совхозный стипен
диат— как же, — замямлил Алеша.— А ты сюда сразу, сейчас просись! — горячо вос
кликнула мать. — Заочно бы нето кончил.Алеша с удалью звякнул своей стопкой об отцову.— А дед-то где? — вспомнил он.— Да в соседях где-то. В соседях, — ответила
мать. — Повечеровать ушел.■— Может, сходить за ним? Он и не знает, что Але
ша приехал, — предложил отец.— Пока его приведешь, дак тут все отстанет, а у
пего ноги не шагают. И ума вовсе не стало, — возразила маг,,.
И Алеша тоже подумал, что дед болен, руки-ноги трясутся у пего, что водку он уже не пьет и увидеться опн успеют:
— Я еще до послезавтра здесь проживу. Потом на Октябрьскую приеду.
— Вот скоро очередь на «Жигули» подойдет — не станешь на автобусах маяться, — вставил отец.
— Да закусывайте вы! А то опьянеете еще. Тебе бы так, отец, и вовсе хватило, — забеспокоилась Анна Ивановна и стала подвигать от отца к Алеше чашку с жареным гусем. Алеше стало стыдно, и он подвинул тарелку— не туда, где стояла раньше, а на середину стола. Но от гуся — коричневого, с маслянистой корочкой — так заманчиво и густо пахло, и картошки высовывали такие желтые пропаренные бока из горячего соуса, что Алеша стал быстро есть, выворачивая обеими руками гусиные кости и хватая зубами слоено-бурое, душистое мясо, прихлебывая маслянистый соус, с дрожащей радостью ощущая, как идет он вслед за водкой, разбавляет ее и жжет мягче, сытнее.
37
— Вы пейте тут, ешьте досыта, а я пойду баньку-то протоплю. Ведь только до тебя достроили! Ровно знали, что приедешь до праздника. Мы в ней только одинова и мылись. У нас она скорая, быстрей всех поспевает. И жаркая-то, и светлая.
— Новую поставили? А когда? Мне и не написали, ■— немного удивился Алеша, уже привыкший к тому, что с каждым приездом его ожидало дома что-нибудь новое. Ему надоело каждый раз восхищаться и каждый раз говорить спасибо. Вот «Жигули» бы поскорей...
— Как же, писали: начали, мол, строить,— с укоризной проговорил Степан Семенович. Вилка его с куском гуся дрогнула, упала в тарелку с помидорами.— Выстроили вот. Старая-то обвалилась совсем. Ни жару, ни холоду. Да и по-черному была ставлена. Но- нечь это редкость. Ни к чему.
Отец хмыкнул и пить больше не стал, сложил красные литые руки на стол. Сказал «доедай» и пошел к себе в спальню. Алеша слышал, как он плюхнулся на постель, заскрежетали пружины.
«Быстро косеть стал», — подумал Алеша про отца. Но и самого его сморило, захотелось вздремнуть.
С отцом и раньше бывало такое: разговорится с сыном, выпьют они, поедят, поглядят друг на друга — и обмякнет Степан Семенович, закручинится. Каждый раз отец встречал Алешу счастливо, а провожал, как на похоронах: «Доучивайся скорей, приезжай, продолжай мое дело». Алеше и не стоило ничего уверять отца, что чистая правда это — доучится он и приедет сюда, никуда больше. «Приедешь?» — переспрашивал Степан Семенович как-то испуганно. Но сегодня, после того, что сказала мать — «отцом командовать», — Алеша не посмел уверять в этом родителей.
«Вообще-то, конечно, — буду командовать: не своим отцом, так другими, — подумал Алеша, загребая ложкой белосмородиновое варенье. — Инженер скоро на пенсию уходит. Подоспеть бы как раз к тому времени с дипломом, занять место. А то директор потом заткнет куда бригадиром. Поговорить, что ли, загодя».
То, что Алеша после института будет работать в родном селе, было для него ясно, как день, и не только из-за совхозной стипендии. Он сам хотел сюда. Ему нравилось, что дом у них — полная чаша, что он без
38
пяти минут хозяин этого дома, что, более того, он скоро будет хозяином всей совхозной техники. Девять комбайнов, уйма тракторов и прицепного инвентаря, новых машин—пресс-подборщики, тюкоукладчики, картофелеуборочные комбайны, зерноочистительный комплекс, два АВМ... Совхоз слыл передовым, был хозяйством-репродуктором по семенам зерновых культур и многолетних трав, параллельно разводил черно-пеструю породу коров, надои от них перевалили за четыре тысячи... Как тут было бы главному инженеру не выдвинуться!
Некоторые однокурсники Алеши стремились после диплома остаться в городе, налаживали связи, предопределяли себе вакансии в каменном тепле, но Алеше не по душе была городская безызвестность, в селе же стали бы его ценить и чтить, и не надо приноравливаться к незнакомым людям, вникать в них, обходить и обгонять, надсажаться, тут все само собой получится: назначат — и руководи! С кем вместе в школе учился — те трактористы, остальные разъехались, а Алеша вернется инженером, и это под его началом будет совершенствоваться и торжествовать техника родного села. От земли родной ждал он выгоды...
Г л а в а т р е т ь я
Дмитрий Гордеев в этот вечер возвратился из мастерских домой и почувствовал себя совсем осиротевшим: в братовой половине света не было. «Ну да, они же в город, к теще Васильевой, собирались, — вспомнил он.— Значит, уехали с вечерним автобусом. Буду один куковать. Предлагали мужики посидеть в сторожке, водки выпить — из-за Любки отказался. Так ее когда еще увидишь, после кино, если разрешит проводить, а сейчас что делать?»
Еще неделю назад, когда заканчивалась уборка (а тогда уже налетел снег белой крупчаткой, налетел да и не сошел), чувствовал себя Дмитрий счастливым человеком: свободного тоскливого времени у него не было...
В совхоз нынче прибыли девять эспэтэушников с правами комбайнеров. Парни в основном свои, стипендиаты совхозные. Куда их всех враз определить? Всегда раньше было, что комбайнеров не хватало, дороже
39
золота была эта специальность, а нынче такое перенаселение вышло. На предуборочном собрании комбайнеров выступил председатель сельсовета Золин и сказал:
— Вот что, товарищи. Для раздельной уборки нужно лафетное звено создать. Отдельное. Думаю, что с лафетными жатками на старых агрегатах могут выехать «старички». А молодежь потом валки подберет за ними. Кроме того, вы знаете, бригада с Кавказа не закончила площадку активного вентилирования. А эта площадка для нас спасение. Предлагаю: опытным комбайнерам после лафета пойти на площадку, установить сетки и теплогенераторы, вырыть подземный подъезд под люки, чтобы, как зерно пойдет, все было готово... А молодых надо объединить в большое комсомольско- молодежное звено, и пусть им будет руководить наш рекордсмен, Дмитрий Гордеев.
Ой, сколько обид, споров было! Но так и порешили. Вовремя подоспели эспэтэушники. Уборка потом показала, что в точку глядел председатель сельсовета.
Митьке-то какая роль досталась! В двадцать шесть лет — руководитель звена! Одного — на весь совхоз!
Парни всего-то на несколько лет были моложе его, а опыта никакого. Ну, штурвальными работали осенями, ну, практику проходили. Мало этого всего. Хорошо, пока непогодь была, время на переэкзаменовку высвободилось: Митька самолично проверил у каждого машину, все узлы просмотрел, ремни подтянул, поля показал — где как убирать, напланировал. Поскольку жил Дмитрий один — в пристрое к братову дому, — то двоих молодцев, Ивана Стругова да Витьку Дорофеева, пустил к себе на постой: им полезно и самому неодиноко. К Витьке душа у Дмитрия особенно лежала: у парня здесь никого, как и у Дмитрия в свое время, и вполне законно было над ним свое шефство установить...
Пока Гордеев комбайновые экзамены устраивал, дождь перестал — и засияли оправдательно-солнечные дни. Вот тут-то и развернулся Гордеев, тут и показал свой характер. Как заедет на поле своим звеном в десять комбайнов — так поля и нету. Это свое партизанское правило: не дожал — не поспишь — перенес он на отроков, ранее дела не знавших, и те жили как пьяные— так вкалывать раньше не доводилось. Не выдер
40
живали фары ночные, лопались электрические лампочки, когда роса на стекла выступала; трескались и расползались от перегрева приводные ремни; прогибались под густой кошениной и постанывали лопасти хедеров; заикались беспамятно транспортеры; фантастический,, напряженно-однотонный гул стоял в кабинах; шоферы, отвозившие зерно от бункеров, бастовали — матерились,, отказывались работать после полуночи, обзывали Митьку карьеристом и нехристью; небесные силы как испытание непроглядно темные ночи ниспосылали на землю ,— все это как должное принимал Дмитрий Гордеев, сидя в кабинке, и, со сладкой страстью сжимая веснушчатые губы, смешливо думал о себе: «Лицо все в хлебной пыли — хорошо, брат; весь я теперь одного цвета, конопушек не видно. Любка посмотрела бы, может, и поглянулся бы такой?!» По утрам приезжал Степан Семенович на полевой стан, сообщал намолот, осматривал вагончик, справлялся о питании, привозил районную газету. Насчет питания Митька был привередлив: есть хотелось чаще, чем по два раза в день. Как-то сила быстро из рук выходила, и зрение затмевалось. Хорошо, что повара оставляли па поле флягу с молоком и на дне белого мешка — буханки свежего хлеба. Когда совсем одолевал сон, когда шуршащее желтящееся месиво дурманилось перед глазами, Митька останавливал комбайн, и шли добры молодцы в вагончик, молоко с хлебом есть. Ох, этот вкус молока с черным хлебом! Есть в нем отдаленно-полынная горчинка, клеверная медовость, росистая зябкость, густая молочная тяжесть — и печной ржаной дух, щемящая хрусткость прижаренной корочки, сытная податливость мякиша... По первой кружке молока выпивали жаждуще, залпом, отмякало в груди, взбадривало нутро, а по второй — вприкуску, медленно, со смаком и тихим постаныванием... Сразу после этого многие за столом, не докурив, тут же и засыпали, иногда не выдерживал и Дмитрий, — и тогда спали, не слыша ничего, хоть гроза вагончик разорви,— до холодного рассвета, до приезда учетчика, бригадира или управляющего. То, что не проспал Митька,— то и зачлось ему в обгон других по намолоту.
За две недели намолотил он около пяти тысяч центнеров зерна: скажи летом такое, за насмешку бы принял. А потом опять пошли дожди — не проливные, а
41
так, наскоком: жатву не прерывали надолго, но и работать от души не давали. В дождливые ночи похудевшие, одичавшие эспэтэушники выспались понемногу, один из комбайнов крепко сломался в непогоду, жали уже без него, но довели дело до конца, и как раз к первому снегу дожали последнее поле. В сводке графа «Красноборский» высоко подпрыгнула, Митькино звено красовалось в районной газете...
Счастливый человек был в те дни Дмитрий Гордеев! Под началом — бригада-ух, на совести — убранный хлеб целого совхоза, в мастерских — удивленное уважение старых комбайнеров, в сердце — надежда на осенние вечера с Любой. Из-за нее нынче даже «разрядку» не стал устраивать: после прошлых жатв, бывало, гужевал по неделе. Такое чувство у него тогда было, что, как уборка кончалась, — сердце вынули, жить больше незачем... Словно бежал, бежал сломя голову, с переполненной грудью, сердце ахало в висках, — вдруг остановили, торопиться больше не надо, а сердце не понимает, мчится впереди тебя, перевертывается, уменьшается— где оно? А выпьешь — вроде опять в груди тока- ет, самые жаркие минуты на жатве вспоминаются, ум не верит, что столько наработал, такие поля выжал, деньги в берестяную шкатулку не входят, высовываются... Пьяный Дмитрий — весь прибауточный, глаза на- раздраку, веснушки по всему лицу чернеют... Конечно, что ж хорошего — сверху посмотреть? Люба прошлой осенью сказала: «С пьяным я с тобой вообще разговаривать не буду». Это он на целый год запомнил и нынче решил не «разряжаться» — будь что будет, может, сердце и не убежит никуда. Еще и то сказать, что не хотел Дмитрий перед парнями марку звеньевого терять: как-никак, бешеной работе их научил, умению забывать о себе.
С этим и проводил Дмитрий эспэтэушников: кого — по домам, Ивана — в колхоз, а Витьку — к себе в район.
С Витькой он подружился особенно, на одной кровати с ним спал, на берег реки его отводил: избушку- землянку показал, в которой в детстве жил, о сердечном отношении к Любе намекнул. У Дмитрия было два брата, оба старше его, и вот он теперь вроде как младшего нашел, — и почти ровня, и в то же время есть кому силу своего старшинства показать. Витька был
42
парень серьезный, вдумчивый, доверчивый. Однажды Дмитрий показал ему Любу, ткнул под бок, когда она проходила: в клеенчатом плащике-трапеции, в коричневом беретике под цвет плаща, руки прижаты к бокам, в синих глазах — занятость, на точеных губах — улыбка непонятная, затаенная. Кажется, Сибирский тракт замолкает, учуяв ее шаги, снег расступается, солнышко тучами почистилось и как на парад выкатывается... Витька сперва ничего не сказал, а когда остался вдвоем с Дмитрием, признался: «Она похожа на мою сестру, старшую. У нас семья большая, я тебе рассказывал, я старшую больше всех люблю. Она со мной нянчилась. Тебе надо жениться на Любе, я к вам на свадьбу приеду». — «Не идет, — мрачно ответил Дмитрий. — Пока не идет».
Вот такие откровенные разговоры были у молодых комбайнеров. Были, да кончились. Сегодня Дмитрий проводил ребят, пришел домой, а брата-то и нету. Раньше ведь, до уборки-то, как было? Каждый вечер надоедал за стенкой: в карты играли, телевизор смотрели— все короче ночь получалась. Один-то во тьме останешься — одиноко, не обсказать. До утра всю жизнь сызмальства по полочкам разложишь, все будущее так и так перетасуешь...
«Зпатье бы — тоже в город поехал сегодня, отпросился бы. На пристань сходил», — думал сейчас Дмитрий. Он любил смотреть на порты и большие реки: служил на речном флоте, запало в сердце с тех пор. Летом самая большая радость у него — сесть на братов мотоцикл да уехать на речку за шесть километров. В поле озерцо какое увидит — сердце веселеет.
Он сидел в своем пристрое, включив радио и медленно соображая, о чем там говорилось: тоска сдавила сердце и не давала слушать чужое. Наспех заправленная кровать, самодельная этажерка с «фантастическими» книгами, сломанный и до сих пор не починенный телевизор «Рекорд»; на столе — бутылка эта самая не- распочатая, банка консервов, буханка хлеба; у большого очага-подтопка — охапка морозных дров. Не хотелось ни очаг топить, ни вино пить, ни книги читать, хотелось постучать в стенку, за которой обычно стоял шум, детские голоса раздавались, накинуть фуфайку — да вечеровать к брату. Но сегодня за опечком тишина.
43
«Пошел на танцы, мечтатель-утопист! А то Любу быстро перехватят. Вон Алеха, бывает, приезжает реденько. Так она его увидит — цветет. Я увижу — вяну, а она цветет...»
Г л а в а ч е т в е р т а я
Банные полкй скользко сверкали под светом электрической лампочки; в отдельной полутемной парилке сизый пар ходил ходуном, а в предбаннике, под скамьею, в тазике со студеной водой, стояла банка квасу.
Окатившись, Алеша оделся в бане — до шапки, валенок и тужурки: в детстве как-то заболел после мытья, с тех пор боялся такой простуды. И сейчас он думал о том, как побыстрее пробежать до ограды, торопился выпить стопку водки и лечь в чистую постель.
Распаренный, с гулкими запинающимися толчками в груди, Алеша вышел из предбанника в огород — и на него налетел холодный сосновый воздух. Алеша сначала обрадовался этому и постоял, подышал носом, но по коже ударил мороз, и он потеплее закрыл воротник тужурки.
В широко освещенных, не занавешенных еще окнах дома видно было бегавшую из угла в угол мать — и Алеша, и так уже наевшийся до лени, почувствовал неприязнь к ней и самодовольство: оттого, что над ним так трясутся, стараются угодить ему, словно молодому барчуку.
Алеша отвернулся от окон и увидел: налево, в самом конце огорода, на старом своем месте — у изгороди, отрезавшей усадьбу от дороги, ведущей на кладбище, — стоит, скособочась, их старая баня, в которой он мылся еще несколько месяцев назад, и сейчас почему-то был в маленьком квадратном окошке той бани красный, как в фонаре фотолаборатории, свет.
«Кто там? Моется кто, что ли?»Алеша подкрался к шаящему окошку, оперся обеи
ми руками о бревна бани, склонился над ним: там, внутри, ходил сизый чад, и сначала ничего не было видно. Алеша почувствовал, как чисто вымытые его ладони с первым же прикосновением к старой бане покрылись сажей и грязью, смешанными с тающим снегом.
Дед! Согнувшись, прошел внутри старой бани дед!44
Нет, он не мылся, он был одет в теплое — в шапку, старую шубу, валенки — и нес в руке бересту.
— Дед! Деда! — закричал Алеша, конфузливо вспомнив: как же так он, Алеша, не догадался деду из города гостинцы какие-нибудь привезти. Ведь дед ему привозил когда-то... И ни отца, ни мать Алеша никогда ни одним подарком не обрадовал.
Он подбежал к низкой покосившейся банной двери. Над бывшим предбанником торчали голые стропила. Рванул за ручку.
Дед сидел на корточках боком к Алеше и толкал бересту в отверстие под каменкой. Над каменкой торчала угольная труба от железной печурки — такой, какие стоят зимой в деревенских домах, — сверху к трубе была приставлена еще одна и выходила через потолок на улицу. На полке лежал дедов полушубок, там же — сплющенная подушка, покрытая наволочкой в крупных кроваво-красных цветах. На лавке в углу стоял чурбан, к которому сверху были прибиты две короткие широкие доски, а на них — полкаравая и, в миске, огрызки того гуся, которого до бани ел Алеша. В другом углу, у двери, — бадья воды, как и во всякой черной бане, и прибит был над бадьей проржавевший умывальник.
Надо всем этим ярко горела электрическая лампочка.
Дед втолкнул наконец бересту под каменку и тогда увидел Алсшу. Смотрел долго, молча, со страхом.
— Ленька! — Борода задрожала, и руки заходили... А глаза деда из-под шапки с козырьком, будто нарочно, для моды, отвалившимся, глядели уже так радостно, с таким восторгом, будто дед только что от погони спасся или клад нашел.
— Здравствуй, деда! Чего делаешь? — преодолевая колющую растерянность, спросил Алеша.
Дед видел по Алешиным губам, что его о чем-то спросили, но все глядел на внука молча, глядел, и безудержные беззащитные слезы катились по его черным, изборожденным щекам. Потом он поднял к глазам трясущиеся руки — коричневые, с темно-фиолетовыми выпуклыми жилами, — стер слезы и неожиданно заинтересованно спросил:
— А? Чего сказал, Ленька?Алеша наклонился к дедову уху:
45
— Чего, говорю, здесь делаешь?— Печь топлю, — лукаво, с сумасшедшинкой, отве
тил дед и задержал на Леньке чистый, выковыривающий душу взгляд. — Спички вот потерял. Куда положил — никак не вспомнить.
Алеша стал рыться в карманах, нашел коробок, о стенки которого изнутри одиноко постукивала спичка. «Обгоревшая, наверное», — трусливо подумал Алеша. Но спичка была не использованная еще, серный конец ее — черен и густ.
— Одна спичка осталась? — весело как-то, вздрагивая, спросил дед.
— Одна. Давай я разожгу.С Алеши капал еще банный пот, чистая майка при
липла к телу, а он уже чувствовал холод, ежился и, перебирая полешки под каменкой, вкладывал бересту в просвет между ними, спрашивал себя: «Свихнулся, видать, дед совсем?»
Растопка быстро взялась, и Алеша, боясь, как бы она не потухла, прикрыл дверку. Зашипело, запотрески- вало; жирно запахло сжигаемой берестой.
— Проходи, Леня. Садись. Только грязно у меня. Сказывала мне Анна, что ты приехал; вот хорошо.
Дед взглянул на каменку: «Кажись, растопится», — и, охая, стал взлезать на полок. Залез, застегнулся на все пуговицы, шапку под бородой завязал — сидит, смотрит на внука.
А тот сел рядом со столиком-чурбаном, взглянул на огрызки гуся. Сдавило в низу груди...
— Из бани, кажись? — поинтересовался дед. — С легким паром тебя. Хватило жару-то?
— Хватило. Попарился.— Молодец. Там жару хватает.— Ты в баню-то пойдешь? Или больше не паришься?— Я — нет, не пойду. Нюрка — мать-то твоя — меня
в ту баню не пустит. — Дед заговорил шепотом: — Ждет не дождется, когда я помру. Вымыться не дают. Ты им не говори, а то она Степу загрызет. Он под ней живет, боится ее.
— Ну?!—замер Алеша.— А живу здесь... с троицы. Они ремонт задумали,
везде штукатурить, я мешать стал. Хожу туда-сюда, стону. Они мне и говорят: летом-то, мол, тепло, поживи в
46
старой бане. Я перечить не стал. Конечно, сам виноват: ноги не идут, кашляю поминутно, а там у них чисто, плюнуть некуда.
— Так не лето ведь сейчас! Снег уж выпал! — крикнул Алеша.
— Вот — заморозить меня хотят! — объявил дед.— Здоровый был — нужен был, а теперь — хоть куда. Электричество мне Степа провел, столик сколотил, дрова по утрам приносит. Не глядит на меня, уходит. Я и спросить боюсь, то ли мне здесь зимовать, то ли в избе на печке место отведут. Хотел уж в дом инвалидов написать, чтобы за мной приехали. Степу жалко: что будут говорить — управляющий, мол, а отца в бане держал, в дом старости сослал.
— Да ну, деда, какой дом инвалидов?! Не это ты заслужил, — заговорил Алеша, не веря еще тому, что- сказал дед, и стал убежденно врать старику: — Они мне писали, что ты на время ремонта в баню перебрался. Так то было летом! А сейчас какое же тут житье? В мороз и простудиться недолго. Мы уж решили, что жить ты будешь... в моей комнате. — Алеша чувствовал, как разгорается в нем это желание врать и быть как бы защитником деда.
Дед смотрел на Алешу радостными, ласковыми глазами, развязал шапку под бородой.
— Спасибо тебе, Леня. Пока что мороза нет. Ну, а в холода-то, поди, переселят. Не чужой. Я летом-то ишо весело ходил, цыплят на солнышке сторожил. А к погоде меня в три погибели гнет. И смерти нет, и здоровья нет. Мои друзья-товарищи вовремя померли, а я вот мешаюсь.
Дед говорил уже спокойно, будто сказку рассказывал.
В Алеше боролось: увести деда в дом, никого не спросясь, прикрикнуть на мать, притопнуть, чтоб и не помышляли больше выдворять деда в баню, вообще обижать, — или оставить все, как было?
На вокзалах, в поездах, на городском кладбище, где Алеша для разнообразия иногда назначал девушкам свидания, он изредка видал похожих на теперешнего деда людей. Будто специально, они одевались во всякую дрянь, были небриты, как специально, выставляли напоказ уродства и увечья, и некоторые не гнушались
47
милостыни. Алеша, бывало, останавливался перед ними, прямой, стройный, и подмывало его сказать: «Как не стыдно? Сейчас не такое время, чтоб попрошайничать. Город позорите. Вам пенсии небось больше нашей стипендии дают. Дома инвалидов для вас есть. Портите настроение нормальным людям».
И вот сейчас Алеша подумал: а имеют ли они, эти попрошайки, свой дом и свою пенсию и почему они не в доме инвалидов? А если у них есть свой дом, и даже родня, как Алешина, то, став немощными, не сиротски ли живут они, не остались ли без роду-племени?
Но то для Алеши чужие люди, они в его помощь и не верят, а ведь дед-то свой, родной, на руках его, Алешу, носил, сказки ему рассказывал, лошадь запрягать учил, две единственные трудовые медали на игрушки навовсе отдал! Ведь родной дед, корень семьи, без которого бы и его, Леньки, не было!
«Как бы это меня не было?!» — ужаснулся Алеша.Он замечал, что мать не любила деда еще тогда, ко
гда он был здоров и как никто работал по дому. Она покрикивала на него, плохо кормила и обстирывала. Алеше это не казалось несправедливым: привык к тому, что в доме все делается главным образом для него, для Алеши. За четыре года института, когда Алеша приезжал на каникулы да на праздники, деда видел мало. Придет — дед чаще всего в уголке, на голбце сидит, а курить выходит на крыльцо, причем мать ему вдогонку кричит: «Огонь там не оброни! Руки-то у тебя, гляди, не держат нисколь!» Но все это не беспокоило Алешу, потому что к нему-то — главному человеку на земле — относились так же предупредительно, как и раньше.
— Давай, дед, пошли, — очнулся Алеша. — В моей комнате будешь жить.
— Пошел бы, конечно. Я на первой мировой так не мерз, как тут мерзну. Правда, я тогда молоденький был, как ты, — холода не чувствовал.
— Давай пошли! — устало уже, раздраженно сказал Алеша и подошел к полку, хотел деда под руки взять, к дверям повести. Вдруг послышался материн голос:
— Алешеу! Ты где, Алешеу?Дед замахал рукой: уходи, мол, а то сейчас нас тут
застанут, заговорщиков.48
Но Алеша приоткрыл дверь бани:■— Я здесь! У деда!Послышался скрежет шагов, и появилась мать за по
рогом. В баньку входить не стала. Сказала тихо:— Простынешь ведь, Алеша. Обсох бы, согрелся,
оделся потеплей да тогда и проведал деда-то, ежели охота.
— Я ему говорю: пойдем домой. Не лето в бане жить, — вызывающе сказал Алеша.
— Да ведь мы знаем с отцом-то. У нас все обговорено. Айда, не мерзни, да и старика не студи.
Мать сказала это ласково, вроде бы соглашаясь с Алешей, но крепко чувствовалось, что не выйдет по его, что тут ему потворствовать и подчиняться не станут.
Обезоруженный, Алеша, не глядя на дверь, вышел из бани. Ему было стыдно; казалось, в спину сейчас выстрелят, как дезертиру.
Он побрел домой, не разбирая тропки и не застегивая тужурки. Шел, как пленный, а позади него шагала мать, уютно ступая в протоптанное заранее.
недоуменным, злым лицом он вошел в комнату, слыша, как крепко, вплотную мать закрыла за ним дверь. Спросил отца резко:
Ч е т это дед в старой бане сидит?Отец только рот раскрыл, вроде бы хотел что-то от
ветить, как мать затараторила ласково, пряча руки за спину, словно вытирая их о поясницу:
— Жду, жду его, поглядела в баню: свет горит, а Алеши пет нигде. Думаю, уж не угорел ли. Кричу, а он у деда сидит. Собрался его домой вести! Я Алеше говорю: мол, с отцом все решено, когда и как... Алеша вроде бы даже пообиделся на меня. Дед старый, помрет скоро, чего тебе, Алешенька, об нем думать, об нем есть кому позаботиться. Мы ведь дома. Есть-пить ему даем.
— Есть! Пить! — вскочил с кровати Степан Семенович, задергалась голова его, и колечки волос стали наскакивать одно на другое. — Из-за тебя его как нищего держу! Домой приходить неохота: стыдно, что с отцом родным не по-человечески... Иди давай за ним. Посидим при Алехе всей семьей.
— Ишо кланяться я буду ему! Он из ума выжил, в могилу глядит, а я его обмолаживай! По ночам под
4 Молодой человек, вып. 20-й 49
себя льет, вонь на весь дом, а я ходи за ним! — взметнув соболиные брови, застреляла черными глазами Анна Ивановна. И вся напряглась, выгнулась — Алеша не видал ее такой.
— Старик ведь, чего с него возьмешь! — жалко сказал отец и сник.
— А мне ничего от него не надо! — почувствовав силу, взвыла мать. — Все только от нас берет! У людей-то вон старики отдельно от молодых живут!
«От молодых», — резануло Алешу. Он и не думал никогда, что мать считает себя молодой. Удивленно посмотрел на нее. Высокая, крепкая, раскрасневшаяся, белые большие колени над валенками. Алеше неловко стало.
— Отдельно, да не в бане! — вновь закричал отец. — Он нас пятерых в одной избе воспитал, и мы, вспомни- ка, у него жили!
— Ага! Только этим и попрекаете меня! Что же это братья твои старика вашего в дом к себе не берут? Одному тебе его надо стало! Разделили бы нето его, дряхлятину, на пять частей да на божницах держали!
Отец схватился за голову:— Братья-то в десять раз хуже нас с тобой живут.
Они думали, что отец за мной как за каменной стеной... А ты с жиру бесишься. Со мной люди здороваться перестают!
— Да возьми ты его, возьми, положи вон к себе в постелю — и цалуйтеся с ним! И держи, пока не подохнет. Стараешься для вас, ночи не спишь, и на работе, и дома все успевай, готовь-стирай... — сморщилась мать, будто захотела заплакать, и Алеше было стыдно видеть эту фальшь на ее цветущем лице, слышать слова эти гадкие от нее. — А про меня он что говорил тебе, как я за тебя пошла? Не брать меня! Худая я для него была! И родня моя негодная! Вот теперь он мне не годен!
Отец сидел с закрытой руками головой, вздрагивал.Алеша чувствовал какую-то сладкую злобу к ма
тери, подбежал бы и избил ее!Анна Ивановна вздрогнула, будто почувствовала
эту ненависть, Алеша с омерзением видел, как она сильна и высока, какие фигурные валенки у нес, какие кружевные нашивочки на груди. И, ступая как можно ти
50
ше, ушел в свою комнату, скинул там с себя валенки и тужурку, лег, в чем был, на кружева и вышивки, закрыл глаза.
Г л а в а п я т а я
«Вроде бы неловко в моем возрасте на танцах валандаться, да ладно», — думал Дмитрий Гордеев, глядя на Любу: она из кинозала не к общему выходу пошла, а в девичий уголок танцевального зала.
«Люба! Человечина ты моя неприступная, дорогая! Я тебя целый месяц не видел, не пришлось мне заболеть, понимаешь, чтоб в больницу попасть, на тебя посмотреть... А не было дня, чтобы ты перед глазами не жила. Голос твой сквозь всякий шум и грохот слышал — он мне такие слова говорил! Целое кино про тебя перед глазами прокручивалось: мы с тобой комбайн Витьке Дорофееву налаживали, ты васильки собирала, к лесному озеру ходили, купались, обнимались там так, что сосны постанывали... Не помнишь? Почему ты не рядом со мной сидишь, почему не спросила, как я столько наработал, опять в передовиках числюсь? Премию дали. Премия без названия была, а я бы назвал — имени Любы Егоровой. Истосковался я по тебе — ничего делать неохота. Но я буду. Завтра с мужиками озеро будем делать, плотину нагребать, чтоб весной талая вода с гор у нас осталась. Ведь радоваться же будешь через год, что озеро свое есть, купаться пойдешь, сапожки мыть, а кто делал — забудешь? Где правда? Все у меня — и тело, и душа — болит по тебе. Я тебя люблю. Вылечи, сестра милосердия ты моя непонятливая!»
Во время танцев Люба как-то странно вела себя: рассеянная была, все на вход-выход посматривала, от пластинок морщилась. Двум парням отказала танцевать, только на общий шейк вышла, сумочку на подоконник положив.
Шейк у нее смешной был: руками-то она не размахивала, кулачки в круг не выбрасывала, а ноги ходили весело, и грудь суматошно вздрагивала. Митька понимал, что это смешно, и ему больно было, думал: «На фиг тебе этот шейк, если рядом такой верный человек есть?» — это о себе. Шейк он называл физзарядкой и утешал себя оправдательно: «Я на уборке
51 4*
так зарядился, что на год хватит, что ж мне, тоже сейчас руками-ногами-головой размахивать?»
Сам Митька танцевал плохо, и то старинные вальсы да фокстроты. В детстве стеснялся кривых ног, потом работа-матушка пошла серьезная, не до плясок, а после, считал он, поздно уж было. Без того он чувствовал себя на танцах пятым колесом от телеги. Иногда Люба понимала, как ему тягостно, и уходила из зала, взглянув на Митьку сердито, он выходил тоже и провожал ее. Чаще же всего, особенно когда студенты в совхоз наезжали и было с кем попрыгать, поплавать по залу, забывала о верном своем соглядатае и даже разрешала себя другим провожать, но Митька не отставал, выходил следом, шел рядом, нес придурь и околесицу, словами смалывал студента начисто и оставался с Любой. Она иногда еще останавливалась с ним у ворот — постоит, покорит за настырность, поурезонивает, руки обнимающие нехотя отведет, иногда — обижалась и убегала от него, нарочито громко проталкивая в кольцо железный засов за оградой.
Люба натанцевалась скоро, деловито что-то объяснила подружкам и пошла к выходу. Лицо у нее было сердитое, но на Митьку в этот раз она и не взглянула. Тем не менее он пошел за ней.
Она топала каблучками по асфальтовой дорожке от Дома культуры, на каждый его шаг у нее приходилось по два стука. Наконец поняла, что ее догоняют, и приостановилась, воротничок плаща подняла, самовольные локоны поправила.
— Не понравились танцы, Люба?— Так пластинки все старые. Тоже уж — худрук не
может магнитофонных записей достать, расстараться!— Люба, давай сделаем так. Ты выходишь за меня
замуж, я сразу же магнитофон покупаю, ты научишь меня танцевать, магнитофон сдадим в клуб и будем ходить на танцы, пока не надоест. — Его понесло на бодряческий тон, сказать о сердечной боли не давало что-то.
— Да как же ты не понимаешь, Митя? Чтоб замуж пойти, надо... без памяти полюбить. А ты мне — когда нравишься, когда не нравишься. Вот. Правду тебе говорю.
— А ты полюби меня. С памятью. Ты лучше меня никого не найдешь. Я тебе пруд вырою, карпов разведу.
52
■— Какой пруд?! С тобой о серьезном нельзя поговорить!
Тихо, как-то испуганно поблескивал тонкий снег под желтым светом электрических плафонов, на бровке дороги лежали стружки серебристой грязи, выдавленные шинами колес и гусеницами тракторов. На небе, меж обрывистых сиротливых облаков, лодочкой плавала бронзовая луна, с боков высветленная до сияния.
— Я вроде бы понимаю, что ты ко мне неравнодушен...— говорила Люба.
— Еще бы не понимать! — сказал Дмитрий удрученно.
— И знаешь, — продолжала Люба, — я тебя уважаю как человека, даже восхищаюсь порой. Вот пьяный ты мне неприятен, а в остальное время — ну, золотой человек...
— Спасибо! — закричал Митька. — Да это самое главное, если хочешь знать! Это самое главное — хорошо относиться! На том и любовь может вырасти! Понимаешь ты, психолог медицинский, — не на любви хорошие отношения растут, а наоборот!
— Что ж, всех любить, к кому хорошо относишься?— Не всех, а любого можно, в данном случае — меня
надо.— Хп-птрый, — протянула Люба и горько вздохнула:
они проходили мимо Алешиного дома.— Чего ты?! Чего вздыхаешь-то?! — опять крикнул
Дмитрий. — По Алехе, что ли?! Ну, приедет он...— Он приехал.— Да ну?! Дак вот что. Тогда понятно. Мало я его
в детстве колотил.— Ты?!— А ты тогда еще пешком под стол ходила, не зна
ешь. У нас были с ним свои разговоры. Я потом думал, что не прав, а посмотрел, какой он вырос, — нет, прав я был. — Он говорил сейчас зло, не придуривая. И Люба смотрела на него заинтересованно. — Так ты то и чужая вся, что он приехал?
— Я... и не твоя еще. Знаешь... знаешь, мне надо к Катерине Чур-Мой зайти.
— Зачем?— Посмотреть, здорова ли. Может, снотворного дать.
Я сколько дней у нее не была.53
— На хорошее дело чего ж любимую не отпустить,— попытался было отшутиться Митька. — Поздно, наверно.
— Да нет. Вон у нее свет горит.— Давай и я зайду. Я тоже ее с месяц не видел.— А ты зачем?— А она всем своя. Спрошу, есть ли дрова у нее. Не
ту— привезу.Люба постучала.С крыльца послышалось вскоре:— А заходи, кто пришел! Я не запираюся!
Г л а в а ш е с т а я
В каком классе учился тогда Алеша? В четвертом, кажется.
Он был круглый отличник. Редко-редко четверка проскользнет. Степан Семенович был членом родительского комитета; по школьным праздникам, на которые приглашали родителей, обычно сидел в президиуме. И Анну Ивановну уважали в деревне за Алешу: вон какой сынок растет, ума палата. Мать тогда нигде не работала, домо- хозяйничала; лишь в последние годы, когда открыли в селе дом быта, устроилась там регистраторшей — числилась на работе и кичилась этим, главным же образом шила модную справу для местной интеллигенции: швеей она была хорошей...
Особенно не любил Алешу Митька Гордеев — парень оборванный, отчаянный; устойчивый двоешник. Пятерка у Митьки была только по одному предмету — по физкультуре. У него была страсть к дракам. Не проходило такой перемены, чтобы он кого-нибудь не отлупил. Бил крепко, покуда жертва не заревет и не попросит пощады. Был он маленький, кривоногий, бритоголовый, с лицом, так усеянным веснушками, что легче было сосчитать свет- линки, чем эти веснушки.
У Митьки не было матери: умерла, рожая его. Жил Митька в землянке у реки: идешь по улице — все дома, крыши, и соломенные и деревянные, а тут раз тебе под глаза бугор, тесно обложенный дерном и досками. Как могила. Только вместо креста труба торчит, и из нее несется к реке хилый дымок: Гордеевы железную печку топят. В этой землянке жили, кроме Митюхи, еще два его старших брата. Один работал в колхозе пастухом, дру
54
гой учился в районе на тракториста. Отец их бросил. Впоследствии старшие братья вывели Митьку на верную хлеборобскую дорогу, и дома выстроили, и уважение заслужили, а тогда вот такая доля была у Гордеева-млад- шего.
Митькой брезговали и ребята, и учителя. Вечно от него пахло чем-то сырым, земляным, слежавшимся; от этого брезгованья он тоже немало поколотил сверстников.
Было это зимой. Перед концом второй четверти учительница устроила контрольную по арифметике и для верности рассадила учеников по разным партам, чтоб по привычке не списывали. Алеша оказался рядом с Митькой. Всю контрольную он больно тыкал Алешу в ребро— так, что оно прогибалось и взнывало, — и шептал веснушчатыми губами: «Покажи!» Алеша не показывал и прикрывал тетрадку рукой. Тогда Митька просунул костистый веснушчатый кулак к Алешиному носу и прошипел: «Учти — прижму!» Алеша не выдержал: «Зоя Александровна! Митька списывает, решать не дает!» Митька сверкнул на Алешу зеленоватыми глазами, и так мстительно вогнулся у него подбородок, что Алеша понял: несдобровать.
Так оно и вышло. Когда возвращался Алеша из школы, в проулке, перед самым домом, Митька налетел сзади на жалобщика, сбил его с ног, лицом в твердую снежную дорогу, бил дырявым валенком в бока, в спину, в живот, не давал встать:
— Вот тебе, пятерошник! Сиксот! Мамке пожалуйся толстозадой своей!
Мамки дома не было, и Алеша с ревом прибежал к деду. Дед, в те годы еще крепкий, прямой, со смоляной бородой и цепким черным взглядом, выстругивал полочку для его, Алешиных, книжек. Любил дед стругать, резать, выпиливать — говорил, что хотел в свое время хорошим столяром стать, да не успел, а потом руку покалечили, стать столяром не удалось, так теперь хоть побаловаться. Говорил он тихо, но едко в то время:
— Че ревешь? С печи пал?— И... и... избил меня Митька с землянки.— А ты бы сдачи дал. Не поддавался бы.Алеша этими словами был так поражен, что перестал
реветь. Ему и в голову ни разу не приходило, что Мить55
ке, самому Митьке Гордееву, можно сдачи дать! Да ведь это что ж тогда будет?
— Он меня... пинал в снегу. Списать контрольную просил, а я ему не дал, сказал Зое Александровне...
Дед общупывал его бока, приговаривая:— Ничего, синяков нету. До свадьбы заживет. В шу
бе был — шкуре не попало. Жалко тебя, Олеха, конечно. Но и учиться тебе надо. Жаловаться начальству — последнее дело. Ты больно-то своими пятерками не гор- дися. Они тебе легко достаются. А у Митьки отца-матери нету, так что для него и тройки слаще твоей пятерки. Вот посади ты меня сейчас в школу — я бы, глядишь, тоже пятерки хватал. Сыт-обут, заботы нету, а в твои-то годы я, как Митька же твой, был. Конечно, отец с матерью были у меня, да вот дальше двух классов церковноприходской учиться не дали.
И рассказал дед, как стал он пастухом в девять лет, как жили они одной большой семьей в маленьком доме. Как по праздникам кусочек сахару щипчиками на восемь частей делили. Что еще рассказывал? Что? Никак не вспомнить...
Г л а в а с е д ь м а я
В конце империалистической войны взяли деда в солдаты. Сколько лет ему было? Восемнадцать? Алеше сейчас куда больше, а он и представить себе не может — как это, на войну? Он, пожалуй, заревел бы от растерянности, если б его куда-нибудь в окопы...
На войне деда ранило: он потом, бывало, показывал любопытным шрам на плече. «Шашкой звезданули»,— говорил. И на войне больше не бывал — ни на гражданской, ни на отечественной: куда с такой рукой?
Были за ним дела невоенные — тоже не ахти какие мирные, но без кровопролития. Некоторые — в заслугу ему, некоторые — в укор.
...Развеселый друг у Семена Вилесова — Иван Дьяков: разбоистый, горластый, русые кудри вьются, как в песне, щеки смуглые, от волнения и гнева то и дело коричневеют. До революции Иван батрачил у кулаков Ставниковых, а сейчас вот раздает, отмеривает беднякам вроде себя ту землю, на которой батрачил, да так отмеривает, что видно, кто сколько на этой земле отра
56
ботал. Тем, кто с детства спину гнул, — побольше; тем,, кто в бега уходил и возвратился только к раздаче наделов, — поменьше. У кого в гражданскую свои погибли от* белых — побольше да помягче, чтоб легче на ней было работать женским и мальчишеским рукам. Иван раздает, как банкир, а с ним и Семен ходит, заглядывает заодно на девок: не больно-то они сами к нему льнут, коли рука у него — навечно с места сдвинутая. На обоих— как у двойняшек — одинаковые малиновые косоворотки, на горле на одну пуговицу недостегнутые: кричать приходится, шею напрягать. Иван, часто дыша, смахивая пот со смуглого лица, отмеривает землю, а Семен, сузив большие серые глаза и сосредоточенно сжав крупные губы, запоминает, кому сколько досталось: потом запишет, на коленку бумажку положив, в сельсовет справку отдаст.
Вослед за раздачей земли, начитавшись газет, создали Иван с Семеном в селе молодежную ячейку, стали искушать и людей постарше сколотить коммуну. Записалось в псе сначала несколько человек, все оборванцы, потом пришли и другие бедолажные, — пришли не потому, что поверили в коммуну, а чтоб надоевшую бедность повернуть другим боком. Уехали коммунары на поле, за пять километров от села, построили там несколько домов, назвали хутор «Красным Уралом», пожили-пожили да и вернулись в село: кто полевой свой дом перевез, как мог, кто так там и оставил. Однако и в селе работали поровну, ели поровну. Пришли и другие к ним, потому что коммуновцы занимались не одним только хозяйством. Семен хоть и закончил два класса, но до дрожи в душе любил читать книги и газеты, писать письма, жалобы и прошения, и он вместе с Иваном и сыном старого учителя возглавил на селе ликбез. После работы, после совместного ужина оставались члены коммуны в одиноком доме Семена (родители у него рано умерли) — и смотрели в азбуку нетерпеливыми и удивленными глазами...
Однажды Иван Дьяков, покуривая в сенцах после ученья, сказал Семену:
— В Зареке-то — слыхал? Комсомольцы ставят концерты. И нам надо.
Семен был постарше Ивана, к актерству был не особо охоч, поэтому друга поддержал вяло. А тот расста
57
рался где-то, приобрел гармони, балалайки, устраивал репетиции по вечерам, сам балагурил больше других. Никогда в селе не видели артистов, а Иван все какие-то книжки веселые выкапывал, раздавал их коммуновцак- комсомольцам и велел заучивать роли.
Каждый вечер гудела от люду, от плясок, спектаклей и агитационных речей Ивана Дьякова изба Семена. Но недолго гудела: отбил Семен у кулацкого сына Артема Ставникова бедовую, быстроглазую, круглую девку Аксинью, и она ему в первый же год жизни принесла в пустой коммунаровский дом голосистого, красного и крупного сынка. После рождения младенца собирались уже не у Семена, а в избе-читальне — отвоеванной у сельсовета продолговатой каморке, похожей на коридор.
Вдоль обеих стен этой каморки стояли широченные лавки, по углам — шкафы с книгами и газетами. Иван Дьяков приходил сюда первый (назначили его избачом), зажигал лампу, ставил ее на стол в конце коридора, открывал широко двери:
— Заходите!Когда началась коллективизация, Иван и Семен про
слыли первыми раскулачниками. Ходили со щупом по дворам, забирали добро у богатеев, и худо было тем, у кого под полом и по сусекам находили мешки да ящички. Однако же и своего брата-бедняка не трогали, следили за порядком.
Незадолго до коллективизации Иван Дьяков тоже женился: на работящей, простецкой, веселоглазой девушке из Зареки — Катерине. Женился, не предполагал, на какую он ее обрекает судьбу.
Подомовитей и поспокойней, порасчетливей в своих действиях стал Иван, однако страсть к наведению правопорядка на селе в нем не поутихла. Он закончил школу милиционеров, да недолго успел на этой работе и на этом свете пробыть. Темной ночью убили его на Сибирском тракте.
Осень была, октябрьская тьма стояла на улице. Семен сидел дома у керосиновой лампы, просматривал тетрадку учета урожая: только-только закончиласьуборка, а он прирабатывал учетчиком в бригаде. Шуршал монотонно дождь за окном — и вдруг сквозь это шуршание послышался внезапный выстрел, так что сердце Семеново испугалось и дернулось.
58
Через три дня Катерина, оставшаяся одна с тремя маленькими сыновьями и больной свекровью, билась головой о гроб, враз постаревшая, говорила старушечьи, не подходившие к ее молодым глазам слова:
— Вот и ушел ты, Ваня, домой, а мне сколь тут гостить без тебя?!
Катерине еще долго в Красноборье гостить пришлось. Впоследствии потеряет она на войне всех своих сыновей, и только обелиск у сельсовета — на том месте, где убили Ивана, — будет напоминать ей о молодости, любви, надежде и раннем нескончаемом горе. Да останется у Катерины Чур-Мой дружба с Семеном Вилесовым, надолго пережившим своего товарища.
У Семена росли четыре сына и дочь. Не заметил, как и в совершеннолетие они вошли. Двое сыновей, старших, сходили на войну, возвратились, истерзанные, но живые, — на зависть другим старикам и соседке Катерине. Пожили-пожили они с отцом да и отделились — уехали поближе к городу, к твердой зарплате, прочь от неощутимых трудодней. Дочь тоже отошла: увел жених в другое село. Младший сын ушел жить в дом, попал под галошу жене и теще и безудержно запил. Один Степан, третий по счету, захватив немного войны, целым и здоровым вернулся п прочно осел в Красноборье. «Надежда ты моя и оборона», — думал о нем поначалу Семен.
И точно: Степан женился на дальней родственнице Ставниковых — крепкой, черноволосой Нюрке Залесовой, недолго в отцовом коммунаровском доме пожил — продал его да поставил себе другой, который год от году расширялся, достраивался. Недюжинную хватку выказал в обустройстве третий сын Семена. Назначили его бригадиром тракторной бригады — и за эту работу, как за свою, судьбой ему предназначенную, взялся: жестко, окриком стал действовать, принародно отца за развал хозяйства поругивая.
А Семен уже без радости вспоминал о том, что когда-то организовывал этот колхоз, что немало товарищей за него полегло: которые тут же, в деревне, от хлеборобской и тыловой надсады померли, которых в трудные годы ни за что ни про что в далекие края сослали, которым выпала почетная смерть — на войне. Колхоз хирел, и выглядело не заслугою, а виною то, что Семен был одним из первых его устроителей.
59
Степан между тем не терялся. Рано у него обозначилась черта: домой что-нибудь да нести из эмтээса, из .колхоза, это уж с ним прямо беда была. То шланг по пути притащит, то доски, то мешок, то просто гвоздь кривой. Вроде бы и на что ему? — не съешь, не оденешь, — а все-таки приносил. Верстак во дворе устроил, с ящиком под ним, — в этот ящик складывал все мелкое и закрывал на ключ, а что покрупнее, уносил в пустой амбар и пристраивал там. Смотрел Семен, думал, со зла это сын да с голоду. Ан нет, оказывается.
А потом появился в колхозе новый бухгалтер, — молодой, со специальным образованием. Семен отчасти отстранился от работы — сказал, что хвори одолевают, рука болит. Обманул себя — да ненадолго.
Только ушел в отставку, как в самом деле одолели его хвори. Наверное, от безделья и от новых, уже более ожесточенных попреков снохи. Старик старался оправдывать свое проживание у них: огороды чинил, крышу, ограду, когда и обед немудрящий сварит, когда и корову одной рукой подоит: не велик стыд, в хлеву никто не видит.
Когда Степан стал заведующим отделением, задумал расширить дом до трех комнат. Думал Семен: «К чему бы такой? Надсажаться!» — но и радовался возможности показать, что и он не задаром живет на свете. Помогал поднимать срубы, надрывался, катался ночами по стариковской своей лежанке, схватившись за грудь, — но видел, как сын доволен, как Анна вроде бы поласковела, как внук роется в горьковато пахнущих деревянных обрезках. Помогал Семен, рубил пазы в бревнах...
После этого строительства и догпуло его. Стал он стонать и не спать по ночам, мокро пошло из груди, только знай откашливай. В больном плече огненно за- продергивалось, стали сниться былые года, смерть сколько раз наяву приблизнивала. Летом выходил на солнышко, на завалинку, в огород, радовался, что никто его тут не трогает, не корит. Зимами ждал смерти, а она не шла, словно сговорилась со снохой помучить его напоследок.
И думал Семен о том, что в юности был бедняком, ненавидел богачей, воевал с ними, дрался и в старости снова стал нищ и гол, а сын его Степа стал очень, очень уж похож на тех, кого раскулачивал Семей. Но то были
60
откровенные кулаки, противники Советской власти, а тут — сын его, Степа... Как так?! И все ведь еще Степан считает, что живет мало-мальски, надо бы зажиточней: все завидует тем, у кого есть то, чего нет у него. Да не все ведь еще живут так, как он! Значит, пока что больше о них бы надо думать — не о себе. «Плохой отец я, невнятный,— думал Семен, коченея в бане и вспоминая всю свою жизнь. — Кого я вырастил-то?»
Г л а в а в о с ь м а я
— Что-то больно скоро ты, милушка, спать Митрия проводила, — сказала Катерина Чур-Мой погрустневшей Любе, когда Гордеев, попрощавшись, кивнул головой Любе: «Пойдем», — а она, покраснев и моргнув дважды, ответила: «Ты иди, Митя, мне поговорить надо». Сейчас Люба сидела на кровати, ухо на улицу навострив: слушала, не хрустит ли там снег под шагами, не дожидается ли ее Митька.
— А мы и так часто видимся, — сказала Люба в ответ Катерине.
Старуха пошевелила черными вобранными губами, изогнула конопляные брови:
— Эко ты, девка, счастливая какая. Мне бы дак вот сказали: Ивана живого на том конце света увидишь, на одну минутку, пс боле, и только поглядеть дадим, потро- гать-обнять — отказ тебе, дак я бы сейчас в чем есть пошла без роздыху, чтобы не опоздать. Без еды и без питья пошла бы, снегу бы по дороге нахваталася.
Катерина сидела на окованном крест-накрест сундуке— в протерто-коричневом платье, в сером переднике с печальными фиолетовыми цветами по нему, сложив руки меж колен, как в гостях. Голова ее была седа, и даже в глазах, истощенно-голубых, — этот белый отцвет. Но под висками, к уголкам глаз, лучилось по пучку не старческих, а веселых, как от постоянного смеха, морщинок. Может, от радостной молодости они остались: с войны веселья эти глаза не знали.
— А тебе за ворота выйти неохота, не то что в дали дальние отправиться, — заключила старуха.
— Мне, тетя Катя, охота дождаться, когда сердце позовет. Как позовет — так и пойду, тоже хоть куда.
— Я тебе вот что скажу, милушка, — покачала голо61
вой Катерина. ■—Митька мне вместо сына все равно. А лонись, маленько выпивши, тоже после уборки ко мне заходит, так по-хорошему со мной поговорил и знаешь, че сказал: пойдем, говорит, Катерина Ульяновна, жить ко мне вместо матери. А то, говорит, к тебе перейду, жену найду такую, чтоб тебя за мать почитала. А у меня, и правда, две комнатки, хватило бы... Господи! А сегодня! Пришел — про дрова спрашивает, кто мне он — родня? А обо мне уж Анатолий Дмитриевич позаботился, обещал привезти, колотых. Тебя, вижу, Митька тоже не обижает. А работник какой! И у тебя к нему сердце не лежит? Слепое твое сердце, прости меня господи, не обиженное. Я в твои годы уж сыновей рожала... Какое бы счастье мне здесь и Ивану на том свете было, кабы они головы не положили...
— Война была, тетя Катя, что ж... Сейчас тоже время опасное рожать-то. — Люба сидела, навалившись на спинку кровати, опустив ноги в светлых чулочках на сапожки, которые плашмя лежали на полу: пятки сделала врозь, а пальцы лежали друг на дружке, грели один другого. Люба чувствовала себя душевно раскрыто и уютно: она любила поговорить с Катериной.
— Вот! — распахнула горькие глаза Катерина.— Рожать не будешь — кто мир строить будет?! Прости меня, господи, что осуждаю, — Нюрку Вилесову сейчас вспомнила, управляющего жену. Та тоже не хотела рожать в первые годы, как со Степаном сошлась. Она опять голода боялась: семейка-то у нее была ничего, все имели, она посчитала, что в нищету к Семену попала, — вот, не рожала, к бабушкам ездила... Ой, разболталась я. Семен ее шибко за это не любил. Добро бы больная была, нельзя или как, а то — кровь с молоком. Не знаю, как ее уговорил Степан Алеху родить. Один. Мало... Кто моих сыновей заменит?
Когда на меня горе-то одно за другим, одно за другим надвинулось, — продолжала Катерина, — я ведь много чего видела. С богом разговаривала. У меня до сих пор мурашки по коже и волосы дыбом встают, как голос его вспомню. Через все небо голос, красы немыслимой,— и страх великий, и так бы все слушала и слушала. У меня и сейчас все внутри трясется... И ведь я посмела справлять с него сыновей своих... «Отдай!» — кричу, а голос такой маленький против евонного выходит.
62
А я кричу во всю силушку: «Отдай!!! У тебя и так вон сколько народу!» — «Они здесь нужны. Они здесь нужны. Они здесь нужны. Они здесь нужны», — вот так ровно отвечает. «А здесь не нужны?!» — кричу я. «Думайте о будущем. Думайте о будущем. Думайте о будущем...»— отвечает, да так по многу раз одно и то же. «Я о будущем думай, а они убивать будут?!» — кричу я. «Я дал вам совесть. Я дал вам совесть. Я дал вам совесть», — опять через все небо, спокойно так, аж сердце мерзнет, и громко так.
— Ой, как страшно. Что вы пережили! — как вкопанная сидела Люба. — Это болезнь такая у вас была. Реактивные галлюцинации. Вам снотворного надо было дать.
— А вот так все и разговаривала до самой больницы. Да что разговаривала?! Требовала: хоть поглядеть. Потом другие голоса, игрушечные какие-то после богова-то, появились, давай учить меня: вон, мол, видишь, мужчина идет, там, за машиной, — это сын твой; крикнешь: «Чур, мой!» — поговоришь с ним, он оглянется. Я, помню, крикнула. Оглянулся! Нет, не сын. «Не так кричишь,— говорят. — Как в детстве, кричи. Помнишь, играла? Веселей кричи, радостней!» Я опять кричать... Господи! То вроде похож на сына человек, то нет. Пока уколами не закололи, все «чур, мой!» кричала... Дак вот я насчет совести. Одолеет же, поди, она военных-то! Наше-то горе материнское неужели в них не болит?! Неужели там душа по-другому устроена, за границей?! А нам — все равно, сулят войну, не сулят, — надо дружнее жить, милушка, душа в душу, крепче держаться за руки-то, и стариков ценить, и детей рожать, любовь на холод одну не отпускать.
— Да я не знаю, люблю его — нет! — вспыхнула Люба, вспомнив Митьку и Алешу сразу и засовестившись.
— Ну узнавай, да не опаздывай.В это время послышался треск какой-то, причем не
у входных дверей, а на задах. Люба испуганно вздрогнула.
— Кошки, наверно. У меня их две. Все не так скучно,— сказала Катерина. Но потом послышались и шаги, и голос, дребезжащий, молящий:
— Катер-р-рина-а!..— Охтимнеченьки. Кто это? — Катерина включила в
63
избе оградный свет и, простоволосая, в чем была, вышла.
Любе страшно сделалось: представилось даже, что это бог в человеческом облике пришел — не простил, что Катерина Чур-Мой о нем так запросто рассказала. «Да нету никакого бога! И голос у этого жалобный, не такой...»
В сенках послышались шаркающие шаги, стук палочки, приглушенный разговор, открылась дверь настежь, и в избу вошли Катерина и дед Алеши.
«А где это он сегодня был, когда я заходила?.. Поди, все видел! Ой, дура я, зачем заходила!..» — подумала Люба.
Дед Семен был в завязанной шапке, борода запуталась в лямочках-бантике, слова он заговорил жалко-веселые, а самого его всего трясло.
— Вот, Катерина, повечеровать к тебе. У тебя варенье малиново было. Попоила бы меня. Знобит. И дышать больно.
— Какой разговор, парень. Разболакайся, напою. Тепло у меня!
— Как в раю! Сейчас отутобею, а то совсем заколел.Люба подхватила старика, положили его вдвоем на
кровать, она стянула валенки с деда. Потрогала ему лоб.— Ой, тетя Катя, у вас градусника нету?— Поищу, да вроде сломанный он.— Эко диво, — рассуждал старик, прерывисто и ред
ко дыша. — Вдыхать хорошо, сладко, а выдыхать — как ножом по груди.
— У-у, тогда это серьезно, — озабоченно моргнула Люба, положила голову на грудь старику, стала слушать дыхание.
— Диво и есть, — сама с собой вполголоса говорила Катерина, обшаривая полки на кухне. — Пошто это меня же бог наказал, не знаю, за что, да мне же и привиделся? Про совесть говорил. Степану бы лучше объявился, Анне. Им бы как раз в пору голос-то такой услышать. Самого страшного греха не боятся — старика на тот свет выпроваживают.
Градусника она не нашла.— Да я и так вижу! — сказала Люба. — Не меньше
тридцати девяти. Ой, я в больницу пойду. Павлу Ивановичу позвоню, пусть придет, посмотрит.
64
— Да не надо! — запротестовал старик. — Я чаю с малиной попью, попотею часок-другой, оно и полегчает.
— Малиной-то напою, какой разговор. А фельдшера надо. Сходи, милушка, уколов захвати, каких надо. И к Степану зайди, сообщи, — велела Катерина.
Г л а в а д е в я т а я
Когда Алеша очнулся, отца нигде не видно было, а мать легко ходила по избе. На ногах ее — нежные толстые тапочки, носки которых были словно пристрочены к материным пальцам, а подошвы отставали от пяток и раскрывались, как задыхающиеся рты.
— Лег и не разделся, Алешенька, — предупредила мать настроение сына. — Вставай поешь. Отец тоже есть не стал. Своебышный — решил в баню вместе с дедом идти. После бани-то — уж на печку, что ли, старика примостить. Поругалися — и у меня сердце заболело.— У матери был вид такой, словно она непосильную работу проработала.
Алеша, удивившись такой спешной сговорчивости матери, лениво умылся, жалея, что все так быстро и легко обошлось без его участия. Он отогнул занавеску, посмотрел в окно. Высоко в небе стояла радостная октябрьская лупа. В легком звездящемся снегу был Сибирский тракт, и, как лезвия, сверкали на нем следы полозьев, пропечатывались узорные рубчики от шин.
Отпивши квасу, Алеша решил пойти в баню — проведать отца с дедом, посидеть со стариком в предбаннике, покуда он отдыхает, пожаловаться шутливо на несговорчивость матери, выгородить себя, выказать участие и обиженную справедливость. Прямо-таки растравлял в душе Алеша это намерение. Даже какую-то щекотливую жалость к себе почувствовал, но когда пришла пора идти — угадал одну лишь досаду, а ни жалости, ни добрых намерений уже не осталось. «Погостить как следует не дадут, — раздраженно шагал Алеша по коврам, и вдруг ясная мысль резанула его: — Доживут до ста лет такие вот... и мучайся из-за них, переживай. Нет чтоб сдохнуть в свое время, когда станешь другим в обузу». Но тут же вспомнил о том, что дед в своей старости и беспомощности не виноват, да и вообще — не вина это, а заслуга. «А мне-то что? — уже мягче подумал
5. Молодой человек, вып. 20-й 65
Алеша. — Послезавтра уеду, при мне дед не замерзнет, не пропадет, сейчас в баню сходит, отогреется... Пускай без меня договариваются!»
Досада не отпускала его. «Сейчас в клубе танцы кончаются,— вспомнил он. — Любка, наверное, меня выискивает. Как-то бы так — и на танцы не ходить, и Любку пообнимать. Надо было договориться около дому где-нибудь встретиться». У Алеши тоненько замозжило в сердце: он представил себе, как бы он стал обнимать Любку, и что бы в ответ она говорила, и как бы он снова обнимал ее.
В это время в сенях послышался топот, и в комнату вошел отец в необметенных валенках, с веником под мышкой, с тазом в руке, наполненным бельем и прикрытым газетой. Глаза у него были встревоженные, губы тряслись:
— Отец-от...— А? — вывернулась из-за кухонного угла мать,
чему-то криво улыбаясь и покраснев, как маков цвет. В глазах ее стояло нетерпеливое ожидание.
— Нету на месте-то его! Баня полешенька, от нее шаги— к Катерине Чур-Мой.
— Тьфу! Мы его в баню да на печь готовим, а он на гулянки ишо у нас...
— Катерину-то хоть не трогай! — прошипел отец, невероятно побелев.
— А такая же... Добро, люди не знают, что они друг с дружкой водятся. Сидят, чай пьют. Карточки перебирают, как дети малые. И спать у нее останется, так я не сдивусь нисколь.
Отец швырнул таз с бельем и веник на середь, выскочил из избы.
Мать неловко стала подбирать белье, утирая слезы, и Алеше что-то жалко стало ее. Нелегко с дедом, действительно. Попробуй походи за ним день-деньской, урыльники после него почисти, подштанники постирай... Он, может, еще десять лет проскрипит — вот и ходи все за ним.
Но тут вдруг осенило Алешу: а что люди-то скажут? Не прав ли отец, хватающийся за голову? Управляющий— а старость не уважает, отца родного на тепло променял, распорядиться дома не может. А на Алеше как это отразится? На будущем главном-то инженере...
66
Случись что с дедом — это ведь на Алеше как еще откликнется: народ слушаться не будет, искорит всю семью, приказов тогда не приказывать, работать не сработаться.
— Пойду и я деда поищу! — гневно сказал Алеша.— Устроили проблемку. Старика в холод отправили.
— Что мы, душегубы какие? — охнула мать. — Я его утресь, до твоего приезда, звала, сам не идет: боюся, говорит. А чего бояться-то? Не людоеды какие... Так что ему и приходить не на кого. Да приползет он — никуда не денется. Полюбезничает с Катериной Чур-Мой — и приползет. Баня только выстынет.
— Я сейчас его от любой Катерины уведу! — сорвался Алеша.— Совести у вас нет! Вы хоть обо мне-то подумали?! Кто меня главным инженером поставит, если у меня в семье неладно? Кто мне подчиняться будет?! Как я работать-то буду? Меня же заедят тут, если вот, к примеру, умри дед до моего диплома!
— Леший ему сделается, — буркнула мать, но, видать, спохватилась: не думала она раньше о том, что говорил Алеша. Что-то побледнела и медленно просела па диване.
— И отцу достанется. Хоть по партийной линии, хоть но административной. Ты не работаешь, — тут мать в гузку сжала губы, — тебе все равно, а нам с людьми работать, а их не обманешь. Неужели уж ты, мама,— Алеша склонился над ней, над ее смоляной пышной прической, — неужели уж ты не можешь доходить за дедом честь по чести? Смотри-ка ты — у него награды, медали, он колхоз организовывал, его в газету фотографировали...
— Я своего отца родного не доходила. От тифу помер.
— Так он же не с вами жил.— А пошто не с нами? Потому что я замуж вышла.— Так что — папка был против, чтобы вы все вместе
жили?— Ишо бы он против! Так уж — кто где прижился.
Голод был, тиф.— Но сейчас-то нету голоду! И живете вместе... Что
вы это — обоих дедов у меня легче легкого отнимаете? Все есть, живем мы хорошо, деду пенсия идет. Чем он не угодил тебе?
67 5*
— А я молодая была — он отца все против меня настраивал: не глянулася я ему. Чем не вышла — не знаю уж, не знаю... А сейчас все про свои заслуги шепчет — кому-то интересно? Надоел он мне шибко. Надоел и надоел.
— Так потерпи, мама!— Я и так терплю. Где еще найдешь меня терпели-
вей-то?«Почему у меня братьев, сестер нет? — внезапно,
стыдно подумал Алеша. — Хорошо бы брат постарше был — опора хоть в споре, хоть в чем... Или сестренка: я бы опорой был. Почему, интересно, нет? Неужели мама... ну, не хотела больше детей? Или отец...» И почему- то Алеше вспомнилось, как ловко и весело мать топила новорожденных котят в бадье: возьмет за шкирку, сле- пого-то, сунет в воду, ко дну (руки у матери голые до подмышек, розовые), оттуда только буль-буль-буль... Все равно как шаньги маслом смазывает. Словно по конвейеру. А кошка адским голосом в сенках стонет, скребется о дверь, открыть не может. Ладно, если какой котенок не в пример другим красавчик уродится, невидаль. А иначе — в бадью его! Красавчику потом откроется жизнь-малина — он за всех погубленных отлакает- ся, налижется, обмяукается.
Куриц и гусей мать тоже легко колола, отца не просила; тот гуся зарезать стеснялся. С бойни колхозное мясо, бывало, привозил, а сам дома резать не хотел.
И вот, видать, ко всему, что было неуживчиво, болезненно и невыгодно, и относилась мать как к такому, что лучше нарушить, доконать, убрать с дороги, стереть с лица земли. Не жила — распоряжалась жизнью. «Сама-то не состарится, что ли? А если я ее жаловать не буду? Наверное, думает, что не состарится». Алеша сказал снова:
— Пошел я за дедом.— Ну дак иди, раз охота.Алеша вышел на зады: посмотреть, правда ли, что
деда нет в старой бане. Да, уже издали было видно, что дверь в баню настежь открыта. Алеша раздраженно подумал, что дед, наверное, специально оставил дверь открытой, все обиженного наигрывает, на жалость людскую нажимает, люди по проулку ходят, им все видно; тоже уж обалдел старик совсем: взял да и пришел до
68
мой — кто бы его выгнал? не чужой, старший в семье; ну, поворчала бы мать, побурчала, пошвыркала носом — так какая женщина без этого греха? А то сам концерты устраивает.
Так думал Алеша, возвращаясь по огороду и глядя на дедовы следы в снегу — наперекосяк дорожке, — и тут услышал Любин голос:
— Степан Семенович!Когда Алеша зашел в ограду, она уже разговаривала
с отцом:— ...Похоже на воспаление легких. Я за Павлом
Ивановичем побежала. Если градусник есть, то измерьте температуру пока.
— Я провожу тебя, Люба, — сказал Алеша. Очень красива она сейчас была: глаза тревожные, гневные, губы прихотливые, узорные, вздрагивающие... Экий ты, дед, заболел не вовремя!
— Нет уж, — резко ответила она. — У тебя сейчас без меня дела есть.
«Воспаление легких, — подумал Алеша. — Нда-а...»
Г Л Л I! Л д с с и т л я
— Чур, мой!Этот радостный, торжествующий выкрик, похожий на
плач от счастья, было так жутко слышать, что Алеша, вспомнив сейчас, как она кричит, почувствовал холод по спине.
Почему она кричит не просто «мой»? И не называет пойманного именем кого-нибудь из сыновей? Как будто сыновья у нее разыгрываются в странной игре, и она, давно отчаявшаяся просто так называть их своими, тоже вынуждена участвовать в этой игре, в которой побеждает тот, кто быстрей догонит и схватит выигрываемую жертву. Схватит и скажет: «Чур, мой!» Слово же «чур» в игре непреложно, неприступно, оно — святыня, и нарушать его нельзя. Кто сказал «чур, мой!», тому и принадлежит догнанный. Раз уж не отдают сыновей только за то, что она их родная мать, так она выиграет их.
Не раз и не два видели односельчане, как бежит она по улице — нараспашку, на босу ногу, теряя по пути платки и варежки, — бежит, не останавливаясь, уже почти без дыхания, с открытым ртом и седыми глазами,
69
не замечая никого, кроме намеченного, догоняет, хватает мужика и кричит:
— Чур, мой!И пляшет вокруг него, хлопает в ладоши, смеется
сквозь слезы: долго его не отпускает. Местные мужики ее уже знали и пугались не особенно, освобождаясь от радостных цепей кто как мог: кто матюк пустит, кто уступчиво объяснит, что он — не «чур, мой!», что у него есть свои мать, жена и дети, а что ее сыновья, все трое — Иван, Петро и Александр, — погибли на войне. Рано ли, поздно ли, до нее доходили эти слова, тогда она уже больше не плясала, а только, сдвинув брови, смотрела в одну точку на говорящего, с каждой минутой цепенея взглядом; трудно было выдержать этот взгляд—чувствовать себя извергом, непоправимо, смертельно виноватым перед Катериной, но что же делать, что же делать, надо терпеть тех, чьи нервы не выдержали сверхчеловеческого горя. Помочь им никто не в состоянии — они живут во власти другого, не доступного нам мира, — нам остается только терпеливо выдержать их беду... Потом, вся побелевшая, — а глаза стоячие, ненавидящие, — она брезгливо, как к падали, выбрасывала обе руки и хрипела:
•— Уйди-и!И если даже мужик, матюкнувшись на ее первый пу
гающе-радостный окрик «чур, мой!», сразу проходил мимо, она все равно долго, как вкопанная, стояла на одном месте и простреливала глазами его удалявшуюся спину и все равно потом хрипела ему вслед:
— Уйди-и!Что же чувствует она, мать троих невозвратимых сы
новей, когда в приступе своем догоняет наконец, после стольких лет погони и разлуки, сына своего, а он оказывается чужим человеком и сам говорит ей об этом?! Как пережить ей это, как возвратиться к нормальному своему одиночеству?! И как сердце ее терпит, что ему приходится жить? Зачем?!
Алеша, идя с градусником в дом к Катерине, вспомнил все это, вспомнил как-то мигом, залпом, и ему стало стыдно за свое здоровье и благополучие, за молодые свои, нетронутые нервы, за ясный мозг.
Алеша прошел по блещущему от лунного света крыльцу в просторные сени, где морозно пахло солеными
70
грибами и подойником, постучал в избяную дверь, но ответа не последовало, шагнул в тепло.
На Катерининой кровати лежал дед, укрытый ватным одеялом, обшитым разноцветными матерчатыми кусками-ромбиками; в изголовье у деда были две высоко взбитые подушки. Сидя в старом деревянном кресле, окрашенном половой краской, Катерина размешивала малину в дымящемся стакане, потом поила деда из ложечки. В ложечке было горячо, даже на взгляд чувствовалось: от нее шел пар, Катерина дула в ложечку, потом пристраивала ее под дедовы усы и закидывала. Рядом с кроватью, на табуретке, стояла литровая банка, в ней кроваво темнело малиновое варенье, звонко перебивавшее кисло-чащобным своим запахом что-то стариковское, затхлое, пропитавшее дом. По стенам висели фотографии мужчин с такими простецкими и доверчивыми взглядами, что не по себе становилось, словно в их смерти виновен.
Вслед за Алешей пришел бледный отец. Встали рядом под порогом, как за милостыней пришли, шапки сняли, долго стояли молча, будто покойника увидели.
— Дак че стоять-то? — сумрачно спросила Катерина.— Садитесь да ждите, что нам врачи скажут. Дожда- лися, господи меня прости. Эх, вы!.. Моих-то нету — сказать бы вам...
Г л а в а о д и н н а д ц а т а я
Митька с тоски один выпил бутылку красного, для брата припасенную, и почувствовал в себе необходимость что-нибудь исправить в этом мире к лучшему, к справедливому.
Сначала он посидел над репродуктором, который сипло и невнятно пришептывал, как устаревшая муха. Снял заднюю крышку, ногтем большого пальца попробовал усики от усилителя — они враз, как сговорившись, порвались. Когда он соединял оборванные концы, радио зычно вскрикивало, а только они отходили друг от друга — совсем замолкало.
— Поговорить не с кем и послушать некого! — самому себе сказал Митька и бабахнул кулаком по стене. Там, во второй половине дома, струнно, равнодушно стучал маятник часов — «кукушки».
71
На Любу он не обижался, что она у Катерины осталась, предпочла ему разговор со старухой. На Любу не обижался и на старуху тоже, а досада не проходила: вроде бы он не нужен никому стал, так, второстепенное лицо, с которым можно время провести, а можно и на завтра оставить — никуда, мол, Гордеев не денется, завсегда у нас про запас будет. И ведь в точку смотрят. Никуда не денется, не уйдет и не изменит, сердце у него верное, только вот завтра-то, черт возьми, не будет Митька расположен к вашим личным услугам, завтра он себе работу облюбовал такую, что хоть и не такая она обязательная и жаркая, как жатва, а тоже трудоемкая и неотложная — надо успеть ее сделать, пока снег совсем все не завалил. А то какая же плотина у пруда получится: земля вперемешку со снегом?
«К старшему, что ли, сходить? Что-то давно у него не был. Не знаю вот только — на дежурстве он сейчас, на ферме, дома ли. А пойду проулком к ферме-то, если там нет — спущусь к дому. А если и дома свету нет — пойду спать. Не надо вот было одному вино пить, вместе бы... Эх, хорошая мысля всегда приходит опосля!»
К Афанасию сходить имело еще и такой смысл, что тот в свое время пытался устроить озерцо в деревне, но делали насыпь не тракторами да бульдозерами — на лошадках землю и камень возили. Весной плотину прорывало горными талыми водами, захлестывало огороды, подмывало бани, картошины по подпольям плавали... Не дали тогда большое свое «добро» на эту затею односельчане. А ныне председатель сельсовета Анатолий Дмитриевич вновь спросил на сессии: не вспомнить ли былую задумку, не подправить ли природу? Да построить плотину высоченную, с бетонной стеной, с отливом под откос на случай чересчур топкого паводка... А потом— карпов развести, лодочки сколотить, мостки. Экая драсота была бы — за три километра к реке не ходи, озер лесных не ищи, колодцы не выдаивай. Митька — как молодой депутат — человек горячий, хваткий, бойко выкрикнул: «А че? Вот уборку закончим — мы живо- два сделаем». На том и порешили. И завтра предстояло первую гряду насыпать. Как же с Афанасием не посоветоваться? Вот сейчас как раз самое время и есть. Ну и что, что полночь? Как раз время для серьезных дум и разговоров.
72
Ночь-то ночью, а многие дома не спали. Дорожка Дмитрия лежала мимо избы Катерины Чур-Мой, потом — Степана Семеновича, потом по проулку, наискосок от Дома культуры на взгорье, и — к логу, к ферме. Около километра, не больше, а пройти столько-то Митьке сегодня дано не было.
Он воровски постоял под светящимся окном Катерины Чур-Мой. Поприслушивался, нет ли Любиного голоса. «Да ну! Ночь уже, ей утром на смену, не будет она засиживаться».
В отдалении послышался недружный скрип шагов. «Увидит кто — скажут, опять Митька пьяный был»,— подумал Гордеев и пошел по тракту. Независимо так, неспешно, вразвалочку пошел. Даже насвистывать придумал. Там, впереди, у Алешиного дома, кто-то свернул за угол, к проулку, по которому и Митьке предстояло идти. В лунном свете он хорошо различил цвет женского пальто — как у Любы!
Сердце Митьки конфузливо замерло, когда крадучись подошел к дому Степана Семеновича. Оградная дверь здесь была широко открыта, наискосок к дороге спешили тяжелые следы валенок, а за поворотом, там, на проулке, слышались голоса... Один из них — Любин. Точно!
— Ну как ты можешь в этот вечер еще о чем-то таком говорить? Куда ты меня ведешь? Павел Иванович приедет — я при нем должна быть. Уколы или что поставить. Пока еще до дому дойду, скажусь там...
Двое шли по узкой тропинке, возле островерхой изгороди, к старой вилесовской бане.
— Давай тут постоим, — каким-то нерешительным, трусливым голосом сказал тот, с ней, и Митька не сразу понял, кто. Шагнул за поленницу, чтоб его не было видно ни с улицы, ни из проулка, и наблюдал — вернее, слушал, потому что слышно было их лучше, чем видно.
— Я дальше не пойду, — сказала Люба. — Да и тебе некогда. Иди, следи за ним. А мне домой надо сходить, сказать, что такое дело, чтоб не ждали сегодня.
«Как это не ждали? С ним, что ли, останется сегодня? Это Алеха, что ли? Да когда он ее окрутить успел?!»
Словно брызги стеклянные на голову Митькину посыпались, мелко-мелко завонзалось в нее что-то. Непро
73
извольно, но осторожно, рассудительно Митька снял с поленницы полено покруче — все мелкими движениями, бесшумно, подержал его на весу...
— Пойдем сюда, — сказал тот, Алеха, уже смелее, но все с какой-то противной жалобностью, виноватостью. Да уж, это Алехи был голос — голос удачника и отличника, давно его не слышал Дмитрий, не признал сразу.
— Тут мне один человек сегодня сказал, — нервно, в голос заговорила Люба, — что надо сперва хорошо относиться, а уж потом любить. Я теперь поняла. Я к тебе плохо отношусь, так плохо, что ты и не знаешь. В кого ты уродился?! Дед такой у тебя, отец-—начальник. Ты почему только о своей радости думаешь, о себе заботишься? Пошла я! Карауль машину лучше!
«А чего мне тут за поленницей стоять?! — закричало все в Митьке так, что он подумал, будто эти слова разнеслись по тракту. — Сейчас устрою им любовь! Ему за то, что пристает, ей за то, что пошла с ним!»
Он вышел из-за поленницы, держа полено на весу, и пошел по проулку, нервно насвистывая, левый кулак — в кармане. И тут же к тракту тигрой вылетела Люба, не узнала его сначала, ничего не поняла, потом увидела полено, остановилась как вкопанная.
— Ой!— Вот тебе и ой.— Ты куда?!— Туда, где ты была. — Он левой рукой схватил ее
за пальто. — Ты мне чего... мозги-то компостировала?! А?!
— Митя. Положи полешко. Дрова ишо ихние на такое дело заимствовать, — справилась с собой и съязвила Люба. — Не ходи туда. Там нехорошее место. Пойдем. Я тебе расскажу. — Она снова заволновалась.— Знаешь, что у них с дедом случилось? Я, честное слово, вся не могу. Нет, ты какой умный был — мне такие слова сегодня говорил. Какой умный!
— Ты мне зубы не заговаривай. — Он отпустился от ее пальто и с неохотой бросил полешко в снег. Увидел ее, бледную, ни кровинки в лице, перепуганную, не то что бить, а слов подобрать подходящих не мог.
— Нет, ты понимаешь, я еще не встречала такого... Другому бы не рассказала, а тебе расскажу.
74
На задах Алешиного дома — от бани ко двору — послышались спешные затухающие шаги. Люба усмехнулась криво и повела Митьку по направлению к своему дому.
— Я только скажусь да опять туда. Скоро Павел Иванович должен приехать, я ему записку в больнице оставила. Он по вызову в другую деревню уехал. Ой, а Алеха-то! — суматошно говорила Люба, взяв Митьку под руку, словно подружку... — Отец там сидит, весь не свой, когда я сказала, что фельдшера пока нет, а Алеха провожать меня пошел в другую сторону. Ну и гусь. Гусь! А я-то думала...
Митька умом верил ей, а душа стонала, потом все вроде как безразлично стало, и он с недоумением ощущал в гортани вкус приторно-сладкого портвейна, почему-то перед глазами стояли коровы из Афанасьева стада: будто они лежат там, на ферме, на куцей соломенной подстилке, на одной черненький бубенчик висит, на сиреневой ленточке, и колокольчик тот жалобно позванивает: «Днем-на-бой-ню... дпем-на-бой-ню...» К чему бы это? Все смешалось в душе.
Г л а и а д о 1‘ н а д ц а т а я
Фельдшер участковой больницы Павел Иванович, грузный, с большим животом и крепкими скульптурными руками, с черными глазами, усиливаемыми густой, складчатой сетью морщин вокруг, спокойно и медлительно осмотрел старика, прослушал:
— Сегодня в больнице нет мест, в коридоре холодно. Завтра утром выписывается один — как раз у печки место, вот туда и положим деда. Утром за ним приедем. А сейчас, Люба, два укола — и тоже домой. Больного попрошу не тревожить. Вы, Екатерина Ульяновна, уж присмотрите за ним. Сами-то как себя чувствуете? Страха, тревоги нет?
— Да не то чтобы, а... на душе неловко, — не сразу ответила Катерина.
— Понятно. Еще бы, — сказал фельдшер.Старик лежал, отогревшийся, смотрел с восхищени
ем на белый фельдшерский халат, и на лице у него была благостность. С этим же выражением он спросил у Павла Ивановича:
75
— Дак скажи: у меня смертно это, нет?— Хорош бы я был, если бы к смерти тебя готовил.
Будем лечить!Павел Иванович медленно надел пальто и, когда
делал это, закрыл почему-то глаза, словно поспал несколько секунд стоя. Оттого, что на время исчез черный свет его глаз, всем сделалось не по себе.
Первым, попрощавшись, вышел фельдшер, за ним — жалко, мелко — Степан Семенович, потом — с непроницаемо-независимым видом — Алеша.
— Ну что я тебе скажу, Степан Семенович, — слышала Катерина удаляющийся голос Павла Ивановича.— Двустороннее воспаление. Опасно. Что теперь? Увидим, как кризис пройдет. А чего ты теперь-то трясешься? Раньше надо было думать. Теперь тебе один совет — в кулак себя взять да на свет старика вызволять. На свет! Я тоже хорош, замаялся совсем с этой погодой, с простудами... Недосмотрел старика.
Катерина пожалела сейчас, что не пожаловалась фельдшеру: чувствовала она себя плохо, напряженно, как над пропастью. Бывало такое и раньше и редко добром кончалось. Но стыдно ей было о себе думать, когда Семен в такой беде. Смолчала она и Любе ничего не сказала, спросила только, когда та уходила:
— Во сколь утром-то придешь?— А рано приду. Часов в семь.— Ну, постучишь. Я закроюся седни. Но я спать-то
не стану. О ту пору уж печку топлю. Ты уж приходи. Мало ли что с Семеном.
— А ему должно лучше быть. Температура спадет скоро.
— Как знать? Стариковское дело. Ну, дай бог...И ушла Люба, тоже умучившаяся за вечер, к Мить
ке на тракт, душу отводить разговорами — попреками, удивлением и признаниями. Счастливая пора девичья!
Катерина потеплее укутала старика, поговорили немного.
— Катя, я помру — дак ты меня помяни. По-старому, с нашим братом. Степан-то — тот, конечно, пьянку устроит, по этому случаю начальства наведет, может, и родню созовет, да я не про то говорю.
— Ты себя не хорони! Ты давай меня переживи, а то вот меня-то и похоронить некому. Ты обо мне-то по
76
думал? Засобирался в дорогу — какой безответственный.
И подумала Катерина, что умри они тут сегодня оба, не сказав своим близким последних, главных напутствий, без исповеди и прощальных глаз, умри они тут, и до утра никто не будет знать об этом, а утром-то и потом, на похоронах-то, некому будет поплакать над ее, Катерининой, могилой, и где похоронят, неизвестно: ей, Катерине, хотелось, чтоб рядом с Иваном положили, но ее ведь около сельсовета не оставят — кто такая, чтоб на почетное место?.. Подумала так, и что-то больно ухнуло в груди, и она заплакала по-своему, сухими глазами, дергаясь беззвучно животом, и по всей по ней взад-вперед заходил холодный, настороженный ужас.
Если бы она была сейчас одна, чаю из душицы напилась, таблетку больничную (остались еще) выпила, поспала часок-другой, и к утру бы отлегло. Но она любила Семена больше себя — и за то, что молодость об одну пору была, и за поддержку в тяжкие годы, когда повечсровать друг с другом было радостью и счастьем.
Сии, сип, Семен.Лга, приморился. Вздремну я.
Она и сама забралась на печку. Здесь было тепло и просторно, лежанка па целую семью лажена, железными листами покрыта. Пригрела бы сыночка, а то внучонка маленького, прибаюкала бы... Она прижала к сердцу кошку сонную, погладила ее, с неожиданным отвращением ощутив гладкую теплую шерсть. Ей сразу стало противно жить — и в то же время страшно захотелось жить: Семена выходить, Любку за Дмитрия замуж выдать, к себе обоих жить переманить. Она с насильным желанием глубоко вздохнула — и застойно-кислым показался обычно уютный запах луковых связок, шерстяных варежек и валенок.
«Свет не буду выключать, так легче переносить, если что опять привидится, — подумала она и тут же спохватилась, давай искать другую, более трезвую и надобную причину, чтоб не выключать свет. — Как нето, без света-то, за Семеном присмотрю?»
Старик, видимо, уснул: дышал всхлипывая-посапы- вая, как уморившееся дитя.
Катерина тоже попыталась дышать тихо и мерно, чтобы уснуть, но гнетущая тишина, одновременно раз-
77
драбливаемая ходиками, держала в оцепенении, в настороженности, в пугливом ожидании чего-то. Она знала: это опасно; лучше всего было бы, если сейчас был полдень; тогда бы она давай через силу, но бойко делать что-нибудь, греметь-разговаривать сама с собой, чтоб не прислушиваться, не затаивать дыхания.
«К утру пройдет. К утру пройдет. К утру пройдет. К утру пройдет», — то ли ходики говорили, то ли уж так в голове складывалось.
«Да хоть бы машина какая-нибудь прошла под окном, по-живому бибикнула! Хоть бы петух закукарекал!»— превозмогая назойливое уговаривание маятника, думала Катерина.
То ли ветер в такой отдаленный, нездешний, стройный шум складывался, то ли снег так щемяще шебур- шал по крыше, только нежный, сладкий, частушечный шепот шелестел где-то — в самой Катерине и там, в немыслимой дали: «Слушай, слушай, слушай, матушка моя. Слушай, слушай, слушай, матушка моя». Потом вдруг сбой получился, не частушка уже была, а торжественное, неотвратимое: «Мы ваши души. Мы ваши души. Мы ваши души. Души... Слушай нас. Слушай нас. Нас. Нас...»
— Господи! Да за что ты меня?! — взмолилась Катерина и похолодела от своей смелости, от ропота своего. Она пыталась сейчас думать и говорить свое, не зависимое от этого тысячеголосого вкрадчиво-повеле- вающего хора. Она знала, врачи говорили, что нельзя прислушиваться к этим голосам и отвечать им: потом не отпустят. И она внушала себе: «Я не слушаю их. Нисколь не слушаю. Этого не хватало...»
Она подошла к божнице, нашла гайтан с крестиком, надела, села на лавку у подоконника. Вроде бы немного просветлело опять на душе, но тут же за окном, прямо под ухом, высоко, издевательски проверещал женский голос: «Да она крест надела-а-а!»
Обмерев и не веря себе, Катерина подумала: «Это петух, наверно. Не может же быть...»
«Она говорит — не может бы-ы-ыть!» — того пронзительнее прокричал голос.
«Может быть. Может быть. Может быть. Быть. Быть...»— издалека, из-за лесу откуда-то, наступая на старуху стремительно, зашагал хор. Катерина сидела,
78
скорчившись, схватившись правой рукой за крест и сжимая его в ладони, и больше совладать с собой не могла. Она была заворожена и запугана, она уже ненасытно хотела слушать это все: сердце трепетало от страха, а слушать хотелось.
«Сделай доброе дело. Сделай доброе дело. Сделай доброе дело. Доброе дело. Дело. Дело...
Похоронишь Семена. Похоронишь Семена. Похоронишь Семена. Семена. Семена...
Подожжешь дом Степана. Подожжешь дом Степана. Подожжешь дом Степана. Дом Степана. Степана. Степана...
Из-за них все и горе. Из-за них все и горе. Из-за них все и горе. Все горе. И горе. Горе...
Подожжешь дом Степана! Подожжешь дом Степана! Подожжешь дом Степана! Дом Степана! Степана! Степана!..»
— Да ишо че?! — опомнилась Катерина. — Вас только слушай! Никогда в мыслях не держала — за что вы меня пытаете?! Да воскреснет бог, да расточатся врази его... Господи, прости, молитву-то забыла! Где-то ведь переписана была молитва-то...
Пока она искала молитву, был слышен только гремящий шум в ушах — слов не разобрать. Искала бумажку, боясь каждого своего движения, властного окрика из-под окна ли, с неба ли, потом шептала молитву, читала ее, не видя стершихся слов полностью,— скороговоркой, делая ударения не на словах, а на суматошных стуках сердца: ей казалось, если иначе читать, так сердце не выдержит — не так ударит, и все.
«Подожжешь дом Степана! Подожжешь дом Степана! Подожжешь дом Степана! Дом Степана! Степана! Степана!..» — со знобкой удивленностью, с немыслимой убедительностью отчеканивал хор.
— Не буду! — отчаянно крикнула Катерина.«И увидишь Ивана! И увидишь Ивана! И увидишь
Ивана! Увидишь Ивана! Ивана! Ивана!..» — заговаривал хор, не обращая внимания на ее отказ.
— Не буду... — прошептала Катерина.«Она отказывается, дура старая! — взвизгнула за
окошком женщина. — Ну, расправлюсь я с ней сейчас!»— Семен! — взмолилась Катерина и, трясясь вся,
подошла к кровати. Ей хотелось лечь рядом, сомкнуть79
ся всем существом своим со стариком, уйти в него, раствориться в нем, спрятаться там, затаиться у него в душе: может быть, туда-то бы они не проникли? Она взяла Семена за руку, вкладывая в это прикосновение весь страх свой, мольбу и надежду, но он не проснулся. А если бы проснулся да увидел глаза Катерины — испугался бы. И чем бы помог?
«Не вздумай будить старика. И что услышала сегодня и что услышишь — никому ни слова. Ни Семену, ни врачу, никому. А поперек сделаешь — у меня для тебя страшная смертынька припасена», — сказал кто-то из-за угла.
— Да скорей бы уж! — бросаясь всей душой на привидение, отчаянно воскликнула Катерина.
«Скорей бы уж. Скорей бы уж. Скорей бы уж. Бы уж. Уж. Уж...» — повторил насмешливо хор.
За окном кричали петухи, шуршал снег по крыше, шумел дальний лес, жужжали ночные машины по тракту; на мосту плакала в худое Митькино пальто обманутая в своих чувствах к Алеше Люба Егорова и спрашивала Митьку: «Ты меня правда любишь? Правда?»; в соседях — Алеша спал нервным сном, а Степан Семенович и Анна Ивановна лежали поврозь в молчаливой душевной драке; к Павлу Ивановичу стучали в окно новые ходоки от больных; спокойный и ласковый ветер сдувал снежинки с обелиска у сельсовета; зеленые иголочки озими высовывались из-под звездчатого твердого снега, — а Катерина Чур-Мой всю эту ночь героически боролась с наваждением, ежеминутно сдаваясь и побеждая, и напрягались ее волосы седые, не в силах даже по приказу свыше окраситься в более белый цвет, чем у них есть.
Г л а в а т р и н а д ц а т а я
Степан Семенович на разнарядке раздавал работу машинально, без обычной злой заинтересованности: кого трактора ремонтировать отправил, кого — зябь по снегу допахивать, кого — солому к фермам возить, кого— картошку в район доставлять, а Дмитрия Гордеева, худо улыбающегося и явно тоже не выспавшегося, — насыпь в логу над фермой делать, как и уговаривались накануне.
80
Выставку «Сельское Прикамье» художники Перми посвятили XXVI съезду КПСС. Главными героями произведений, представленных на ней, стали люди, претворяющие в жизнь решения партии по развитию Нечерноземной зоны России. Среди них немало молодежи.
На нашей вклейке — репродукции нескольких работ с художественной выставки «Сельское Прикамье».
(Фото А. Ердяк.ова.)
Р, Багаутдинов. Союз серпа и молота нерушим.
Е. Широков. Баллада о земле.
А. Зырянов. На полях Прикамья.
В. Мальцев. Последний перелет.
М. Тарасова. Офорт из серии «Русские календарные праздники».
А. Турбин. Голубая Кама.
С. Можаева. Механизатор совхоза «Сепычевский» Яша Глухих.
Р. Пономарев. Доярки комсомольско-молодежной бригады.
Т. Коваленко. Групповой портрет ремонтников сельхозмашин.
— А то без тебя не знаю! — грубо оборвал управляющего Митька. И сквозило в этих его словах такое: мол, ты делай, делай вид, что без тебя мы не докумекали бы, что предпринять, а вот теперь ты сказал, отец родной, так мы, конечно, шапки оземь да приказ твой выполнять... И, странное дело, раньше бы Степан Семенович за такую язвительность Митьку как еще приструнил, тем более, что от него вчерашней выпивкой попахивает, а сегодня только побагровел да под пазухой пот почувствовал. Ему вдруг захотелось самому стать подчиненным, хоть тому же Митьке, хоть тому же Алеше, сказать «есть!» да выполнять все, что бы ни взбрело в молодую головушку начальнику. Он чувствовал что-то такое, как если бы его заслуженно с работы снимали.
А тут еще подошел по дороге из конторки председатель сельсовета Анатолий Дмитриевич, сказал:
— Зайдем ко мне на полчасика.Степан Семенович собрался к Павлу Ивановичу, от
говорился было:— Мне в больницу надо. Отец у меня...— Знаю. Вот и зайдем, — брезгливо как-то сказал
председатель, п Степан Семенович оглянулся воровски: не слышит ли кто их разговора. Попытался уравнять себя с председателем в самом начале беседы, спросил по-свойски:
— Ты чего рапо-то на работу, Дмитриевич?— Поздно я, поздно, а не рано! — раздраженно от
ветил председатель.Они зашли в сельсовет, двухэтажный, зеленый, об
шитый дощечкой дом. Внизу техничка печь топила, а вверху, в кабинете председателя, было уже тепло. Когда-то здесь был бригадный дом, и заправлял всем Степан Семенович, а теперь он как посетитель заходил сюда, по зову начальства. Неприятно было — и подчиняться чужому велению хотелось.
Что говорить — власть-то на селе принадлежала Анатолию Дмитриевичу, а на деле всей жизнью заправлял хозяйственник Степан Семенович: у него и техника, и люди, и работа. Так что Вилесов подчинялся Золину только формально. Вот и сейчас был уверен, что просто формальный разговор состоится — почему бы и не подчиниться на время председателю.
6 Молодой человек, вып. 20-й 81
Анатолий Дмитриевич сел за стол, крытый большим стеклом с овальными углами, махнул рукой Степану Семеновичу: садись, мол, куда пожелаешь. И сразу начал:
— Как же так получается? Мы тебе, Степан Семенович, вымпелы да премии, оказывается, за одну работу вручали. А дома-то у тебя... Мне и говорить-то с тобой об этом неудобно.
Управляющий давно не слыхивал нотаций, кроме как от жены, краснеть ему раньше приходилось по-другому •— от неловкости, что его начальство то и дело хвалит, а рабочие слушают и смотрят на Степана Семеновича с почтительным раздражением. А сейчас он наливался кровью, как брюква, как клоп, и здорово ему хотелось разорваться и по кусочкам, почастично растаять.. — Вот слушай, — сказал председатель. — С сегод
няшнего дня мне захотелось тебя на «вы» называть, вежливо с тобой разговаривать, по-чужому. Да я и должен тебя на «вы» называть — я же моложе тебя. Ты с какого году-то, Степан Семенович?' — С двадцать восьмого.
— Вот видишь. А я с тридцать второго. Ты еще фронт застал, мою жизнь отвоевывал, а я тогда с одногодками деревянные ружья выстругивал, «в войны» играл. Девок в те годы больше немцев боялся. А получается, что это я тебя в кабинет вызываю и воспитывать должен.
— Ты председатель. Всех воспитывать должен, кого надо. Хоть малолетних, хоть стариков.
— Лучше бы малолетних. Стариков я не ругаю: они по годам имеют право на всякую самостоятельность, даже на блажь. Стариков я уговариваю. А также с ними советуюсь.
— Дак... знаю, — кивнул головой Степан Семенович и взглянул наконец на председателя. Тот смотрел на собеседника выжидающе.
— Так чего же, Семеныч? Расскажи мне по совести как житель, проживающий на территории нашего сельсовета, как ты содержишь своего отца, престарелого Семена Алексеевича.
— Да нормально — как? Нормально содержим! Разговоры одне! — гневно закричал Степан Семенович. —
82
Нельзя стало дом отремонтировать — сразу разговоры пошли! Хорошо живем. Завидуют люди — то и говорят. А что старик заболел — с каждым может случиться.
— Обеспеченно живете — да. Но не хорошо. Дому вашему люди завидуют, старику — нет.
— Ну нюжто это я пойду в сельсовет спрашивать: на период... на период ремонта старику в бане жить ли, на середе ли? А кошку мне на полати пускать али только в голбец один? А с бабой мне только по праздникам спать али и в будни дозволено?
Степан Семенович взъярился, ему надо было сейчас кричать, отстаивать самолюбивую свою неправоту, но Анатолий Дмитриевич, обычно парирующий всем, кто с ним так разговаривает, замолчал. Он открыл стол, достал печать и чистый лист бумаги. Подышал на печать, вдавил ее в лист. Опять подышал. Опять вдавил. Отпечатки выходили хорошие, тугие.
«Чего это он на пустую бумажку печать кладет?» — оторопел Степан Семенович.
Он увидел, что председатель морщится и лицо его посерело. Губы какие-то узкие стали... Оказалось также, что вокруг председагелевых глаз множество мелких морщинок, и оттого оп кажется старым. «Ревет, что ли, чаем»?» почему-то подумал Степан Семенович и вспомнил: он ведь не апал, что председатель моложе его, думал сверстники.
— С бабой спи и в будни, — наконец сказал Золив.— Спать не будешь — жаловаться ко мне придет, скажет — гуляешь. Кошку из голбца тоже выпускай. Старика в бане не держи. Дом-то ведь его, раз уж сын стал чужим.
— Как это — его? — пригнулся Степан.— По бумажке он, конечно, твой. А ты сосчитай ко
гда-нибудь, во сколько он тебе обошелся. Дорого обо-, шелся, знаю. Но без колхоза тебе бы такого дома не видать. Бригадирство помогло. Потом посчитай, во сколько ты старику обошелся. В голодное время, без жены он тебя растил. Вспомни, как надсажался старик на твоем дому. Совесть-то должна быть. Вот могу тебе удостоверение дать, что совести не стало у тебя.
Председатель взялся за тот самый лист с печатью,— Совесть... — тихо сказал Степан Семенович, а са
мому крикнуть захотелось: «Да есть она, совесть-то!83 6 *
Есть она, скотина эта, совесть! По ночам не сплю. Ну, надто, напьюсь я сегодня вусмерть».
— Ты не гневись, Степан, — догадался сказать Анатолий Дмитриевич. — Я вот ночи не сплю: думаю.— («Ага! Не спишь! Тоже не спишь!» — злорадно подумал Степан Семенович.) — Думаю: зажиточно мы стали жить. Оно и хорошо — к тому стремились. Но, понимаешь ты? — совесть как-то заедать, проглатывать стали. В горле она у нас не стоит.
— С бабой надо поговорить, с Анной, — признался Степан Семенович. — Она у меня одворянилась совсем.
— Поговори-ить! — протянул председатель. — Вот когда додумался. Это, брат, от тебя зависит: говорить с пей надо или только усом шевельнул, а она все поймет. Это ведь ты ее такой сделал, хозяйкой положения. Она сама не рада этому, уверяю тебя. Я не хочу, но случись такое — умри Семен Алексеевич, ты подчиняться ей будешь? Нет ведь! Так ты сейчас себя так поставь, чтоб она мужскую голову чувствовала, чтоб старик на спокое жил. Причем — кем бы ты ни был. Может, не век тебе в управляющих ходить. Сыновья-то грамотнее нас пошли, так? Так что же — бояться тебе того дня, когда на куске у Анны масла поменьше станет? Это ты ее избаловал, вот ты и воспитывай ежедневно.
— Катерина-то тоже, я слышал, заблажила опять,— попытался сменить разговор Степан.
— Эх, ей бы дольку крохотную Анниной-то жизни — сколько бы добра людям сделала. А вот Анне, прости меня, малехонько горя Катерининого на плечи переложить— сразу бы оценила добро-то. Ну так что будешь делать?
■— А не знаю. Перемешалось все. Разводиться буду,— брякнул Степан Семенович, — у нас не семеро по лавкам...
— Да, маловато у вас детей... Маловато. Она с тобой разводиться не будет. Она без тебя — кто?
— Равноправный человек.— Ну-ну.,Не ценил ты себя, оказывается. А кто ее из
состоятельной семьи увел, зажиточной жизни пообещал? Кто от колхозной-совхозной работы берег? От детей? Кто ее общественным добром одаривал, как своим? Недооцениваешь ты себя. Ты сам ей такую жизнь предоставил, командную. Думай, думай. Старик после больницы чтоб
84
в добрых руках был, а то я ваш рай запечный потревожу, помяни меня.
«Да нету у тебя таких прав, правдоискатель!» — думал Степан Семенович, старательно вспоминая, чем бы уколоть побольнее председателя, и не находил. Раньше тот работал в школе, Алешу одно время учил, потом попросили председателем стать, не пьет, не дебоширит, перед начальством не маслится, никому ничего не должен, жена — заслуженная учительница. Нет, нечем уколоть.
— Ты, Анатолий Дмитриевич, не выноси сор-от из сельсовету. Я налажу, налажу все как-нибудь. Слово даю.
Г л а в а ч е т ы р н а д ц а т а я
В подполе было, как в бомбоубежище: сыровато, просторно, но подневольно. В других домах это называется просто голбцем, потому что там и места-то только под картошку, в полный рост и не разогнуться, а у Степана Семеновича подполье, иначе и не назовешь: ходи, не сгиблись, с цементных стен па тебя земельки не насыплется, красная картошка н одних сусеках, белая — в других, морковь па своем месте, свекла и калега — на своем. В одну из стенок наша вмонтирована, а там, на полках, — бутылки и банки, как гранаты и бомбочки.
Степан Семенович посмотрел на батарею настоек и варений, вытащил из заначки стародавнюю пол-литру «Столичной», потом взял трехлитровую банку малинового варенья, подумал, да еще и клюквы литровую посудину прихватил. Поставил все на завалинку, обшитую крепкими досками, вспомнил, как рыл это подполье, ведра с землей отцу подавал, а тот, по цепочке, — мужикам из бригады. Цепочка далеко шла — снизу вверх: из погреба на крышу дома внизу отрывали, на голубни- це настил засыпали. Вспомнил — и сердце екнуло: пожалел старика, что тому с больной-то рукой пришлось ведра с сырой тяжелой землей не вниз подавать, а наверх, в сенки на лестницу. А чтобы отца вообще от этой работы оборонить, до такого Степан даже сейчас, задним числом, не додумался.
— Ну-ка, прими! — бойко, как тогда, когда со стариком работал, крикнул Анне Степан, подавая ей банки.
85
— Гусь-то остался вчерашний? — заглянул Степан Семенович в холодильник, вытащил оттуда жареху, поставил ее на плитку и, не дожидаясь, пока там разогреется, налил себе полный стакан водки и поднес ко рту.
— Алеша-то не проснулся еще — водку хлестать! — изумилась Анна Ивановна. — С какой радости-то бутылку распочал? Народ вон че говорит: сами пируем, а старика осиротили. А ты пьешь.
— Я, ест твою лядь, тебя ни про отца, ни про сына не спрашиваю! Пусть спит он, дубина стоеросовая! А вот остался ли дом ваш родовой в сохранности — не знаю. Я за тебя тоже переживаю. С непривычки тяжело будет. Хочешь — выпей.
Анна Ивановна стояла у печки, только еще собралась протопить, хоть давно день был на дворе, стояла неприбранная, на руках — сажа, пальцы — в пойле, и стало Степану Семеновичу жаль ее, погрязшую в неусыпном богачестве и тяжких хлопотах. Но спектакль решил доиграть до конца:
— Да, староват у вас дом-то был.— Об чем ты задолдонил, не пойму.— Подожди. Тут цифры такие идут в голову, что не
выпивши — не сосчитать. — Он налил еще стакан. Анна Ивановна подошла было, пятерню к стакану протянула, но Степан Семенович фыркнул насмешливо: — Я вот сейчас как хрястну тебе, долго хворать будешь. У меня силы ишо — коленвал, как игрушку, подбрасываю. Я себе ишо все построю, а вот ты куда пойдешь? Мы с тобой сколь годов-то живем?
— Да об чем ты, Степа? Давно ли серебряную-то отмечали? Упойца ты упойца, Алешу не дожидаешься, пьешь. Околесицу городишь.
— Ты выбирай слова-то, кикимора. Привыкай к вежливости. Юристы-то, они таких слов бабьих не признают.
— На что они мне сдались, уристы твои?— А сегодня меня спымали они. Все мне растолко
вали. Во сколько дом обошелся, за сколь можно продать его. Тысяч сорок, как думаешь, дали бы? Ну ладно, мне как бывшему хозяину уголок дадут, а тебя вовсе отсель к едрене матере выселят.
— Да... чего-о? Налил шары-то с утра! И куда это86
выселят, хотела бы я знать? — Анна Ивановна подбоченилась, но побледнела смертельно.
— В Москву, дура, на ВДНХ тебя выставят. Чтоб все видели, до чего дожила, до чего доелась баба наша деревенская.
— Без тебя выставят, одну?— Без меня. Меня работать оставляют в совхозе.
Прицепщиком. А к тебе табличку привесят: «Анна Ви- лесова. Вес восемьдесят шесть кило». Или сколь ты? Восемьдесят восемь? Так что давай подсобирывайся. Деньги с книжки снимай. Все равно отберут. Все, что мы в колхозе-совхозе взяли, у нас обратно заберут, а дом оставляют отцу моему, как хозяину. Меня в новую баню жить определяют, в старой мыться будем со стариком или квартирантов держать. А с тобой я развожусь, в бане места нам с тобой мало.
Анна Ивановна уже сидела — с усмешливо скособоченным ртом, мочки ушей у нее побелели, как позноб- ленные.
— К... куда это ему дом целый, хотела бы я знать? — серьезно спросила она. — Че ему здесь — коров пасти, по компатам-то? Ему бы и одной комнатки хватило. Вон Алешина пока пустует...
■— Ра ныне бы хватило, а теперь опоздали мы.— Да, конечно. Неизвестно еще, выживет ли отец-то.
Может, четырех досок хватит?— А сейчас он выздоровеет. Вот варенья ему фельд
шер велел принести, надо успеть. А то меня на допрос увезут, тебя — на выставку, Алеша уедет, Катерина сама в больнице, и некому будет старику передачку принести.
— Да что это родова у тебя такая ненормальная! Да растолкуй ты мне, кто тебе что наговорил, кто чем пригрозил и что с нами будет-то?! Что я, чужая тебе — загадки мне загадывать?! — заплакала Анна Ивановнами всамделишные слезы стали искоса, одна за другой, скатываться на кофту с ее круглых щек.
— Говорят тебе: судить будут за незаконное строительство, за увечье старика. А я с тобой развожусь.
— Не надо, Степа, такие слова говорить. Не надо, Степушка. — Она припала к его груди, и ему неловко стало дышать на нее винным перегаром. На душе было отчаянно-весело. — Я с тобой и в бане соглашусь жить.
87
Там у нас хорошо, просторно, как в избе. А откажешься от меня — я че-нибудь над собой сделаю.
«Кажись, перегнул», — испугался Степан Семенович.— Я, конечно, ишо переговорю кое с кем, но ты ко
всякому готовься.— Ой, господи! Да за что на меня горе такое! — при
читала Анна Ивановна. Спохватилась: — Корову-то доить теперь?
— Корову доить обязательно. Она не виновата.В это время из комнаты вышел на кухню Алеша, за
спанный, раздраженный.— Что это вы... Что? С дедом что? Жив ли?— Да жив, жив! — закричала мать.— А чего вы тогда тут концерт устраиваете?— Окромя деда, забот у нас нет? — ответила мать и
одумалась. — Так мы, горе у нас.— Не у вас одних, — сказал Алеша и вдруг поблед
нел:— Поеду я сейчас, на дневном автобусе. Дед где — у Катерины?
— Увезли его, родненького, в больницу. Вылечить обещают. Не доходили мы его. — Мать пыталась остановить слезы, дышала глубоко, а они лились, непослушные.
— Ну вот проведаю его и поеду.— Ты ведь завтра хотел!— Нет, сегодня поеду. Надо к семинару готовиться,
а учебники у подружки у одной. — Он на минуту вышел во двор.
— Про наш разговор-то кто знает, Степа? — зашептала Анна Ивановна.
«Дура баба! Как я под твоим башмаком столько лет жил? Видать, я еще придурковатей».
— Пока никто. Я да прокурор. Отложим пока это дело. Проводим Алеху. Ты ему не раззвони! Его пока это дело не касается.
— Ой, да что ты! Хорошо бы и вовсе никто до поры до времени не узнал.
«Никто... Да все знают, кроме этих самых юристов...»
Г л а в а п я т н а д ц а т а я
По двум увалам, обрывающимся в лог, разбросаны дома Красноборья: хорошо телевизионные программы с горы ловить, да воду плохо добывать — водопровода
88
здесь еще нет, а колодцы надо строить и насосы устанавливать на небывалую глубину. С увалов улочки скатываются к Сибирскому тракту и, изгибаясь, тянутся еще вдоль него на полтора-два километра туда и сюда. Тракт есть, и улочки длинные, а реки своей нет — только за поскотиной три озера: два рыбных, глубоких, одно — заболоченное, клюквенное. Ну, летом — куда ни шло, можно туда скататься, искупаться, карасей половить, осенью — ягоды кислой насобирать, а зимой вся открытая вода в деревне — небольшой родник возле Дома культуры: сделали мужики запруду из досточек, так что оттуда теперь и питье носят, и белье там полощут.
Родник некрутой, и потому решили, что плотину для будущего озера надо делать в логу, чтоб весенняя вода с гор до ущелий остановилась и осталась тут, а потом, если понадобится, можно будет и ручей направить.
Митьку Гордеева так вчерашними новостями поколотило, что, если и был в нем какой хмель, без остатка его вышибло. Во-первых, Любу к нему вечор наконец-то открытым сердцем повернуло, плакала ночью ему в плечо, никогда не забыть это. Но се разговора с Алехой в прсдбапном полутьме Митька простить нс мог: рассудком понял и извинил, а сердце что-то сопротивлялось еще. Во-вторых, возненавидел он Алеху двойной ненавистью: за Любу и за деда Семена. Митька чужой этим людям, а переживает как за своих: а тот-то баловень почему так? Нет, таких Алех, помня свою судьбу, Дмитрий Гордеев любить не мог: на работе быстро от себя отваживал, да и в нерабочее время посылал подальше. Жалел он сейчас, что поленом не прошелся по Алехе ночью, а по управляющему сейчас— матом. Да и это бы — разве выход?
Ждала работа. Отправились четыре больших машины да погрузчик на дальний карьер за гравием, а Митька, уговорившись работать на бульдозере, не трогался с места, все нервно курил. Табак не брал, крепость не чувствовалась. Потом схватил штыковую лопату и давай с бульдозерных катков ссохшуюся грязь счищать. Никогда этим не занимался — тут взбрело в голову. Некоторые комья не поддавались — Митька нашел лом и с наслаждением, с тяжестью ухал по сгусткам, разбивал их вдребезги, так, что колокольный звон стоял над мастерской, а на месте ударов лома оставались блескучие звез
89
дочки. Счистил спереди все, отскреб до глянцевитости, снизу тоже поковырял ломом — отошел в сторонку, потный, плюнул в сторону от ненужности сделанного. Посмотрел, хватит ли на день бензину, масла, до блеска стекла протер ветошью — на ней осталась измятая колкая изморозь.
Вперед ушли бетономешалки, целая машина мужиков с совковыми лопатами, за ними следом и Митька поехал.
Хорошо он себя почувствовал за рычагами бульдозера, на месте. Приподняв тяжеленную лопату, которая аж позванивала на ухабах, шел его трактор, сотрясая Сибирский тракт, окна в домах вздрагивали, веточки придорожные трепетали, с ломким хрустом ложились под гусеницы тончайшие, чистейшие пластиночки льда на мутных лужах.
В кабине понемногу становилось тепло, и было странно видеть, как скрещивают от холода воротники пальто идущие по обочинам тракта сельчане.
Возле больницы Митька посигналил шоферу «скорой», который лежал под кузовом на ватнике — копался ключом в низу мотора. Думал Митька — может, Люба в окошко выглянет, догадается, но неожиданно увидел ее перед самым бульдозером и обомлел: чуть ведь не подмял, на больничные окна глядючи. Он почувствовал, как волосы заходили под шапкой, закусил губу, мгновенно затормозил. Сидел с полминуты, прежде чем опомнился. Потом с лязгом открыл дверку, выскочил, схватил Любу в кольцо, задрожал:
— Ты что, красота моя?! Ведь чуть под гусеницу не угодила!
— Так ты не видел, что ли?— А откуда ты появилась-то? Я на больницу смот
рел. Ну и ну. — Он вытер тыльной стороной ладони вспотевший лоб. Такого страха, такой виноватости он не знавал еще.
— Да я что бы делать-то стал, если бы тебя покалечил?!
— А ну тебя! — легкомысленно сказала Люба, занятая другим сейчас, более важным для нее. Она отводила дрожащие руки Дмитрия и говорила: — Не смей... на людях-то! Я тебе что сказать хотела!..
— Говори, говори, — стал себя успокаивать Митька, а сердце его еще подпрыгивало. Он с ненавистью
90
посмотрел на равнодушно тарахтящий бульдозер. Хлопнул кулаком по нафарнику.
— Катерина Ульяновна тоже в больнице. Так я у нее печь протоплю, ты приходи вечером. Подомовничаем вместе, а то мне одной страшно. У нее дом-то знаешь какой, — с духами. Хоть и не верю в это, а страшно.
— Приду! — засиял Митька и тут же осекся. — Как в больнице? А что с ней?
— Ну, известно, что, привиделось ей опять. Изнервничалась вчера, вот и не выдержала. Еле усыпили ее. Кому-то домовничать все равно надо...
— Ясно... Да что же это?! Такие люди в беде, а я ничем помочь не могу. И раньше, как остолоп, мимо их домов проходил. Чувствовал ведь, чувствовал, что так кончится.
И вот сцепились нити, связались сами по себе в узелки, потянулись одна за другой, в клубок заскру- чивалнсь... Голову Дмитрия обнесло от зла и обиды. Опять он вспомнил вчерашний одинокий вечер, потом Любу па танцах и после, у старого вилесовского предбанника, — с Алехой. Затем — деда Семена, которого они, заевшиеся Вилесоиы, в этой студеной бане держали. Потом — то, как он чуть на Любу сейчас не наехал, чуть ума не лишился. Вслед за этим — Катерину Чур-Мой, которая ему как мать была... Вспомнил все это Дмитрий Гордеев, забыв о радости, о том, что Люба признала его; захлестнуло эту радость, и почувствовал он, как будто бы зачесалось, задергалось его сердце. Перед глазами появилась пелена дождевая. Он сказал Любе:
— Ну, до вечера. Я поехал. Озеро тебе делать.Пелена не проходила. Тогда он наклонился к кана
ве, взял жмень хлюпкого, октябрьского снега, приложил к глазам. Вроде отошло. Перед взглядом появилась блекло-зеленая веточка юного тополя, растущего на обочине, — такая сиротливая, такая беззащитная, такая законченно маленькая, что Митька оторопел от сознания своей силы и молодости.
— Скажи мне что-нибудь хорошее, — с тревогой и надеждой попросила Люба.
— Я по заказу не умею. Я тебя люблю, Люба, — что еще? — ответил мрачно, погладил ее руку и повторил: — До вечера!
91
Он поехал на скорости, напряженно и зорко глядя вперед, а сердце все щекотливо дергалось. Он объезжал лужи и нырки, как на легковой машине, зачем-то еще приподнял лопату, так, что за стеклами, за низом кабины, появилась строгая горизонтальная черта, как верх громадной линейки, и казалось, что эта черта резко отделяет его от того, что надвигается впереди.
Дмитрий поехал к логу не в обход, по тракту, как хотел, а вилесовским проулком. Резко крутанул на повороте, нырнув в кювет, и, чуть не стукнувшись головой о лобовое стекло, скрежетнул зубами: слева стояла та, ночная, поленница, за которой он прятался. С которой мстительное полено снимал... Ему захотелось сейчас смести ее с этого места, проехать по ней, разбрасывая, разламывая, круша поленья. Но тут же стукнуло в голову: «Как машинам ездить потом? Да и дрова-то мужики Степану пилили-рубили, не он сам».
Но что-то сломать тут, убрать надо было. Этого желания Гордеев в себе остановить не мог. Он увидел дверцу в огород, за нею — старую баню с полыми дверьми, представил, как бы там Алеха Любу обнимал, как там старик жил, мерз и помирал неспокойно, вспомнил, как сам в землянке жил, которая была еще хуже этой бани, и взмыла в нем обида и ненависть к этой развалюхе как к самому главному злу на земле, взмыла и залила все его нутро тошнотворно. Митька, не раздумывая больше, рванул рычаг поворота — как по падающим костям, проехал по жердям изгороди и по дверкам — от них с провизгом оторвалась шарнирина, ударила по стеклу. Митька непроизвольно наклонил голову, забыв про стекло: ему показалось, что шарнирина ударила в висок... Мигом спустил лопату до отказа, приостановился на мгновение, лихорадочно соображая, прямо на стену ехать или сызбоку, с креста венцов, и двинул на угол, наискось... Трактор зашел под дряхлые стропила предбанника, задрожал на месте, подрывая сруб, застонал, заводило его из стороны в сторону, угол не выдержал и ушел под лопату; тут же, ахнув, друг за другом хрястанулись оземь прогнившие стропила, одна из жердей мочальной середкой прошлась по стеклу, но даже не поцарапала его, и тут же с трех сторон продырявленной бани пошли одна на другую стены и дальше бульдозер не пустили; комли забарабанили по
92
лопате, после стука раздавался оглушительный звон, перешибающий рев мотора. Из пазов вздыбился мох, с каменки полетели крупные черные гальки, поблескивая на сколах; выкатился и побежал, прихрамывая, по огороду ржавый обод. Митька мгновенно дал задний ход, приподнял лопату и наперевес с ней рванул вперед, чуть вырулив на правую, не до конца обрушившуюся стену. Она сразу поддалась и завалилась. Митька еще раз сдал, опустил лопату — на этот раз продымленные, все в саже и в копоти, бревна подались вперед, и Митька поволок их по огороду; некоторые откатывались по бокам, но все же большая охапка шла впереди, придерживаемая лопатой.
Бульдозер разжевывал попадающие под гусеницы лесины, подпрыгивал, как на осыпающихся валунах... «Это вам, гады, за детство мое веселенькое, за мать сыру земляночку! — может, и не по адресу, но облегченно как-то думалось Митьке. — Это вам за отца да за мать моих! Это за Любку! Это за деда Семена! Это за Катерину Чур-Мой! — И затем разум подсказал почему-то: — Подвезу бревна к самым задам Катерининого дома, вот и будут ей дрова».
В горле было сухо, по сердце понемногу успокаивалось. «Что натворил-го? робко спрашивал кто-то внутри. Посадят сейчас. Любка позору побоится, ждать не станет». - - «А пп хрена не посадят,'—отвечал кто-то второй. — Я прав». Тогда Митька, как и задумал вначале, все, что было в захвате лопаты, подтолкнул к изгороди напротив Катерининого дома, затем сдал назад, освободился от груза, быстро развернулся и поехал на новую баню.
Подумалось: «Ломать так ломать». Правда, на это решение душа пошла лениво: он ее сегодня потешил уже, успокоил.
И тут в огород выбежал Степан Семенович. В руке у него была сетка, в ней — банки с вареньем и постряпушками в газете. Он долго, словно ничего не понимая, смотрел на ворочающийся по бане бульдозер, на бревна, отскакивающие от него, как карандаши, на доски крыши, переламывающиеся на лету, на серый водопад потолочной земли, — сел на скамейку у нужника, закурил и сказал:
— Вот он, народный мститель.93
На сердце было хорошо: словно это он, он сам молниеносно разрешил сомнения, восстановил правду, свел счеты с совестью.
Бульдозер внезапно остановился (Митька увидел управляющего в зеркальце), потом крутанулся на месте.
Весь белый, Митька соскользнул по гусенице и усталой, вдатливой походкой умучившегося человека подошел к Степану Семеновичу, взял у него из пальцев зажженную сигарету, затянулся до кома в горле и спросил, себе самому не веря:
— В бане-то... никого не было?!— А кому там быть? Жилец, какой был, в больнице.
Что еще сносить будешь, правосуд?Митька молчал, пытаясь сообразить, что это он на
творил. Скажи ему полчаса назад, что он такое сделает, — обиделся бы.
«Что же это я?! А, Митька?»— Поезжай на плотину, — сказал управляющий,
косо улыбаясь. — Вечером приедешь — поможешь эту рухлядь в одно место уложить.
Г л а в а ш е с т н а д ц а т а я
Прошло две с лишним недели.Степан Семенович, осунувшийся, с плохо пробритым
лицом, шел в больницу. Был полдень, неурочное для свиданий время, но своим людям сюда в любое время можно приходить.
По обыкновению, он нес в сетке передачу — сметану на этот раз, вареную курицу. Анна Ивановна жарила и варила старику самолучшее, словно всем отомстить решила за долгие годы невнимания к нему. Семен Алексеевич на глазах поправлялся, словно всю жизнь ждал, когда его в больницу поместят и здесь обиходят. А Степан Семенович тускнел на глазах.
Он подворачивал уже к больничному палисаднику, когда услышал окрик почтальонши Светы, черноволосой крупногрудой женщины лет сорока.
— Степа! — Она всех окликала без отчеств, как кавалеров.— Письмо тебе. От Алексея. — Вздохнула, посмотрев на конверт.
94
Он взял письмо. Хотелось по старой привычке шугануть почтальоншу, чтоб не вздыхала каждый раз, неразумная, но опять почувствовал себя не вправе окриком разговаривать с окружающими.
— Спасибо, — только и сказал.Над больничным крыльцом были широкие перила.
Степан Семенович взобрался по лестнице, сел на перила и разорвал конверт.
Письмо было от Алеши: его почерк отец из ста других узнал бы. Округло-капризный, буквочки «в», «д» и «р» с выемом, словно никак у пишущего длинные прямые линии не получались. Эти буквочки раньше раздражали Степана Семеновича, а теперь умилили. «Наверно, пишет, что на Октябрьские праздники приедет»,— понадеялся.
«Здравствуйте, дорогие деда, мама и папа! — прочитал он первую строку, и словно перед глазами встали самые близкие на свете люди: отец, сам он, жена, сын. Как надо держаться друг за друга, как держаться, чтоб родословная уцелела, чтоб родова не развалилась.— Пишу вам письмо из библиотеки, готовлюсь к семинару. Никак нс могу успокоиться после того, что у нас дома произошло.
Пожалуй, теперь мне стоит отказаться от совхозной стипендии и жить па обычную студенческую, так как работать домой я ехать нс хочу.
Надеюсь, папа, ты поймешь меня правильно и поддержишь материально, в смысле заплатить совхозу за ту стипендию, которая мне начислялась, если это потребуется. Отработаю летом — верну все в домашнюю кассу. Я много передумал за это время и понял, что не следует мне ехать в совхоз, где семья показала себя с такой стороны. Авторитет тут придется завоевывать заново.
Если ты, папа, чувствуешь неловкость, я могу договориться в учхозе о переезде туда всей нашей семьи. Хорошо бы начать все заново на новом месте! Впрочем, я пишу предварительно, посоветоваться. Неизвестно еще, как посмотрит на мое заявление совхоз и что скажет распределительная комиссия — учиться еще больше полгода. Я думаю, может быть, мою просьбу учтут.
Напишите мне о деде. Как себя чувствует сейчас? Не отправить ли его на курорт? От нас курорт недале
95
ко, попробуйте' достать путевку. Не обижайте его, а то и меня обидите.
Я тут многое передумал и понял, как мы все неправы были по отношению к нему. Надо успеть, пока он жив, наверстать упущенное, сделать все, чтоб ему дома было как дома. Выпишется — пусть живет в моей комнате. На Октябрьские не приеду — отправляюсь в учхоз, в гости к Тамаре, моей однокурснице.
Учеба идет нормально. Пора готовиться к сессии. Как буду сдавать — напишу...»
Дальше Алеша просил выслать ему посылку с теплыми вещами и заканчивал письмо так:
«Передавайте привет Екатерине Ульяновне, учительнице Зое Александровне, Любе Егоровой.
Вы мне писали, что Дмитрий Гордеев поломал у нас старую баню. Он всегда был неуправляемый, и правильно сделают, если его посадят, хотя баня, конечно, нам была ни к чему, раз построили новую, но это не его щенячье дело.
Поздравляю всех с Октябрьским праздником и желаю всего наилучшего.
Со студенческим приветом.Алексей».Конец письма Степан Семенович проглотил залпом,
л к началу еще вернулся, и не раз. На письмо слетали кружевные, тихие, домашние какие-то снежинки, цеплялись за буковки — Степан Семенович смахивал их заскорузлыми пальцами, бумага гнулась пополам, он расправлял ее, вчитывался в смысл: в село родное не приеду...
На глазах расползалась крепкая совхозная семья. Слова сына выглядели предательством.
«Не имеешь ты права бросать меня в такой беде! — говорил сыну, глядя вдаль, Степан Семенович. — Вместе надо возвращать авторитет — там, где напакостили. Ради тебя же напакостили... Счищать надо с себя вину— работой, добрым домом. Не имеешь ты права уезжать в другое место. Как же я наверстаю все, один-то? У меня уж и лет до пенсии мало осталось. А ты бы, молодой-то, приехал, с новыми крепкими порядками, пусть и меня бы в чем обидел, — все на пользу дела бы пошло и на пользу родословной. Как же тебя воз- вратить-то мне?!»
96
С такими вот мыслями прошел Степан Семенович в коридорчик, к отцу. Тот сидел на деревянной, с выгнутой спинкой скамье, говорил о чем-то больничном, о лекарствах с соседом по палате, язвенником Александром Стрельцовым.
— Здравствуй, батя.— Здорово, Степа. Часто ходишь — спасибо.— Душа не на месте... — Он постоял. — Отец... Про
сти меня, отец.Он давно хотел эти слова сказать, язык не повора
чивался, не мог произнести этих нескольких слов, а тут, получив такое письмо от Алеши, просто и сердечно это выговорил и заплакал. Плакал он с шумом, сморкаясь и растирая по щекам слезно-сопливую мокрядь, отвернувшись от коридора, от палат и от дежурки к спинке скамьи.
Семен Алексеевич гладил его, как маленького, по светлым завиточкам волос, смотрел по сторонам сконфуженно-вопросительно:
— Да будет тебе, Степа, чего ты. Я разве тебя не прощу! Я давно простил, с после-войны ишо. — Он говорил старательно, убеждая, но шепотом, все оглядывался.
А надо бы, чтоб это видели, — тогда бы и все простили! Там, где отец простит, там всегда и народ простит.
— У тебя что в руке-то? Бумага какая-то, — спросил дед, чтобы хоть немного отвлечь Степана, прервать его плач.
Тот справился с собой, ответил:— От Алексея письмо. На Октябрьскую не едет.
Хочет в другой район распределяться. Вот...— Дак это пошто он так? Изменщик коварный.
Дашь почитать-то?— На.— Сейчас за очками схожу.
«Хорошо бабам, — подумал облегченно Степан Семенович. — Проревутся, прокричатся, и горе вроде бы откатило. Все. Старик я уже. От сыновьих капризов зависеть стал. Как захочет теперь, так и жизнь мою повернет. А я только вот когда сыном-то себя почувствовал. Нет, жизнь перейти — не поле вспахать».
— Как Катерина там? Вчерась выписывалась — вро-7 Молодой человек, вып. 20-й 97
де веселая была, — сказал, придя с очками, отец. — Так радовалась, что без психобольницы обошлось.
— Не бывал я у нее. Там Люба Егорова домовничает, печку топила, кошку кормила, козу доила. Со мной еле здоровается. Какая простая девка была, а сейчас вся иззадавалась. А я еще все Алешку на нее ната- кивал.
— На што? — спросил старик. — У ней с Митькой дружба. Не пожаловался на него в милицию-то?
— Да нет. Анна хотела заявление подать — я отговорил.
— Это я виноват, не помер. Ничего бы и не было, — горько покачал головой старик.
— Нет, ты себя не виновать. Тебе еще жить да жить. Ты бы помер — я бы недолго протянул.
— Вот уж! Это тебе жить да жить.— Давай с тобой оба поживем еще, — серьезно ска
зал сын.— А поживем! — воскликнул радостно отец. — Дай
ка письмо-то.Долго читал, шевеля губами, как малограмотный,
хмыкал, улыбался чему-то. Дочитав, сказал:— Я ему сам напишу, разреши. Может, послушает
меня, старика. Пусть едет и работает дома, нечего голову терять. Вместе с Тамарой со своей.
Г л а в а с е м н а д ц а т а я
Стоит солнечный день.Если посмотреть на Красноборье с высоты большо
го пикообразного Городища, на вершине которого стояла когда-то часовня и предостерегала живущих внизу людей от греховности, а теперь от нее остался только ровный каменный срез, — то улочки и домики сложились бы в целом в большую двойную печатную букву «Т»: две улочки над логом — это корешок буквы, две улочки вдоль тракта — перекладина. Те вереницы домов, что над логом, соединяются не только у тракта, но и раньше, посередине, новой плотиной. Пока Митька безвыходно переживал содеянное, его товарищи, механизаторы, сделали-таки насыпь. Над нею, расширяясь кверху, уходит к дальнему лесу большое поле: все оно
98
под белым снегом, но видны мириады маленьких острых зеленых точечек — это озимые.
Тракт лежит посередь деревни серой кривоватой линейкой, а по бокам его, у подворий, — прерывистые накрапы звездчатого под солнцем снега.
На задах улиц, по взгорьям, — там снег лежит уже сплошной, прочной, белохалатной, но тоже отблескивающей пеленой.
В очарованной задумчивости пребывают ближние, хоженые-перехоженые сельчанами, и дальние, таинственные, леса. За старой церковью еле угадывается сельское кладбище по лесным выщербинам, по игрушечным с горы крестикам. Над кладбищем дрожит уходящее ввысь марево.
Недалеко от проулка стоит дом Катерины Чур-Мой. Из его трубы над крышей прямехонько в небо, как от жертвенника Авелева, устремляется приглушенно-голубой столб дыма.
Вблизи сельсовета мерцает звездочка над обелиском мужу Катерины, Ивану. Мимо обелиска, посверкивая стеклами, проходят машины — с горы, наверное, неслышно, совсем бесшумно.
Из мастерских раздается постук н позвякивание — словно дети балуются, в довоенные чечки играют. Но там идет громкая и тяжелая работа — ремонт посевной уборочной техники.
На скамейке под окнами Вилесовых сидит дед, Семен Алексеевич. Он в теплой шубе, взор его устремлен на Городище: ему хорошо в эту внезапно обвесенившуюся погоду, он вспоминает свое детство, как бегал тогда па гору, смотрел оттуда, — вспоминает детство, а деревню видит теперешнюю. Не просто представляет, а видит — сверху, с высоты Городища и с высоты лет своих...
Оттепель!Воробьи обрадовались нежданному потеплению,
гвоздят клювиками редкие конские катыши на дороге. Собаки, тоже все сроки перепутав, гоняются целой сворой друг за другом, всецело занятые собой и не облаивающие прохожих.
Погодная тишина стоит над деревней: изредка молниеносный ветер раз-другой шабаркнет по крыше, слов
99 7*
но спросит: «Что дальше? Что дальше? Что дальше?» И тут же все снова успокоится, оцепенеет.
Только говорливый родничок из-под горы, никогда не замерзающий, черно-студеный, но не знающий своего будущего, безмятежно и однообразно булькает себе, вытаивает в снегу дорожку и леденит ее кромки...
Обнаженно и обрадованно светится все, восторгается неожиданным солнечным сиянием, и хоть на короткий день, но показывает себя во всей красоте, терпеливости и загадочности молодая, вековечная уральская природа.
Николай ДОМОВИТОВ
ОСЕНЬ
Вот и снова листопад.Осень золотая.— Что задумался, солдат?— Я и сам не знаю...Не свожу с него я глаз,Молча жду ответа.— Может быть, в последний раз Вижу чудо это.Листья красные опять Сыплются с осины.А мне надо дошагать,Парень, до Берлина...— Не волнуйся, будешь цел, Дошагаешь к маю.На листву он поглядел И вздохнул:— Не знаю...
СНАЙПЕР
Облака плывут над Бугом,Плещут волны в берега.И следим мы друг за другом —Два смертельные врага.Я с речного краснотала Не спускаю долго глаз.Хоть бы птица подсказала,Где ты прячешься сейчас!Я гашу в себе волненье.Где ж ты, проклятый, засел?Хоть блеснул бы на мгновенье Твой оптический прицел!
101
И спокойно сердце бьется. Ничего я не боюсь:Если враг мой промахнется, Значит, я не промахнусь.
* * *
Погасли звезды в полумгле багровой, Тянуло дымом горестным с реки.Мы шли на фронт по площади Дворцовой, Примкнув к винтовкам новеньким штыки. А репродуктор, словно на параде,Гремел железным голосом своим:«Чужой земли мы не хотим ни пяди,Но и своей вершка не отдадим».И, песне этой веря беспредельно,Молчал сурово наш стрелковый взвод. Вершки, вершки...Вчера мы сдали Стрельну.Идут бои у Пулковских высот.
ТИШИНА
Тишина к нам пришла, как награда, А лишь несколько суток назад Здесь гудела взахлеб канонада И гремели разрывы гранат.Далеко мы врага отшвырнули... Задремал после боя лесок:Из березки, пробитою пулей,Тихо каплет живительный сок.В речке выткались коврики ряски, Соловьи не буянят в кустах.Лишь пробитые дзинькают каски На березовых белых крестах.
102
Владимир ВИНИЧЕНКО
ПЕРЕПРАВА
Схоронивши бабушку в деревне, мы спешили в город налегке по дороге Соликамской древней, но застряли напрочь на реке.Третий день как встала переправа. Пароходы увели в затон.Прет по Каме ледяная лава — тысячи неодолимых тонн.Осенясь неловкими крестами, горсточка невольных храбрецов, расчищая лодке путь шестами, поплыла дорогой праотцов.
Не забыть мне эту переправу в октябре сквозь первую шугу.Я сижу, клещом вцепившись в маму, в лодке и от страха — ни гугу!Наш ковчег плывет, народа полный. С нами две собаки и коза.И кусают борт беззубо волны, черные, как блеск во всех глазах.И, толкая льдины что есть силы, мать молила небо от души:— Господи, помилуй ради сына!Он еще ничем не согрешил! Первозритель этой круговерти, я не знал, что гонит нас туда леденящий больше страха смерти страх земного скорого суда.Как души подводное теченье, больше всех печалей и забот мать на риск толкало опасенье опоздать на смену, на завод.
Мы пробились без поддержки бога, совершив над смертью перелет.Но опять ушедшую в дорогу лодку одолел густевший лед. Семерых бесстрастно и бесшумно
103
поглотила Кама, словно ночь.Кто им, бесшабашным и безумным, более безумный мог помочь?Их конец, как возглас, был недолгим.И уплыли тихо в даль времен ледяные крупные осколки — белые надгробья без имен.
С этой не для детских глаз картины прочно моя память началась.Верил я: спасла меня от льдины заклинанья маминого власть.И, как тайный крест знаменный в спину, сколько раз мне слышалось в тиши: «Господи, храни и милуй сына, даже если он и согрешит!»И опять в годину ледостава я упрямо продолжаю путь, веря, что осилю переправу, раз не суждено мне утонуть.
СЕВЕРНАЯ СУДЬБА
Какое недоброе лето!Дожди целый месяц подряд.И кажется, в небе просвета дождемся мы нынче навряд.С надеждой читаем прогнозы.Но строчки не радуют взгляд. По-прежнему ливни и грозы синоптики мрачно сулят.Невольно порой сквозь усталость прорвется глухая мольба: за что нам, скажите, досталась такая земля и судьба?Но лишь размягчится ненастье и мир обретет светотень — нам кажется сказочным счастьем обычный безоблачный день.И, солнцем насытившись вволю, испив его щедрость до дна, мы будем, кляня свою долю,
104
ждать нового светлого дня, чтоб жадно впитать его малость, судьбу благодарно хваля за то, что нам в жизни досталась нелегкая эта земля.
Алексей РЕШЕТО В
ШАНЕЖКИ
С крылечка скалываешь лед. Печешь с картошкой шанежки И все надеешься: придет С войны сынок Иванушка. Какая хмурая зима!Ни солнышка, ни просини... Соседи в новые дома Переселились с осенью.Пора тебе переезжать,Да сердце разрывается:Вдруг он придет, а где искать Тебя —
не догадается.
* » *
Голод. Очередь-резина. За четыре дня вперед Продавщица тетя Зина Наши карточки берет.Вот на хлебную буханку, Как на кекс или бисквит, Сняв почтительно ушанку, Фэзэушница глядит...Дети атомного века,Все ли вы защищены От осколков и довесков Нашей памятью войны?
105
ИЗБУШКАНА СТАРОМ ЧУРТАНЕ
Избушка на Старом Чуртане.Давно ее в городе нет.Но свет ее алой герани Струится, не ведая лет.Избушка на Старом Чуртане.Я помню, хоть был еще мал,Ах, как хорошо на баяне Хозяин избушки играл!Ах, как хорошо на баяне Хозяин избушки играл!Народ собирался заране,Получше места выбирал.Задаром, не ради наживы,Играл он с утра до темна.— А ну-ка «Землянку», служивый...— Давай-ка про реки вина... Устроится он у порога,Отложит свои костыли.., «Раскинулось море широко,И волны бушуют вдали...»
Нина ЧЕРНЕЦ
Листву ночную ветер вспенит и, притомясь, заснет в овсе.Встают туманы по колено, и травы сонные в росе.
Ночная птица вскрикнет где-то. Лежит дорога далека: бойцы проходят сквозь бессмертье и дальше, дальше — сквозь века.
Не зря гремел от взрывов воздух, не зря, наперекор всему, на шлемах и папахах звезды слепую разрезали тьму.
106
Хватало мужества и духа под той нелгущею звездой разруху называть разрухой и называть беду бедой.
А кто отступит хоть на йоту, тот и на большее горазд.Тот, кто солжет хоть раз народу,— тот Революцию предаст.
Все те же звезды сердцу светят.От нас совсем не далеки,сквозь судьбы наши, сквозь столетьяшагают красные полки.
* * *
«На уме лишь песни да припевки.А зачем они тебе нужны?Пропоешь ты, видно, счастье, девка. Певуны-то — сроду горюны.
Петь легко, а как-то жить придется?» мать вздыхала, глядючи на дочь.Ну, а как не петь — само поется.Как не петь, когда молчать невмочь?
Песня ль знает, где теплей да лучше? Позовет — идешь за нею вслед. Может, не везучей, а певучей родилась душа на белый свет.
* * *
В этих снах одна панорама, тот же, как из окошка, вид: прорубь — будто сквозная рана, тропка к ней — потемневший бинт.
Все до тонкости мне известно в этих снах, как в своем дому. Возвращается взрослость к детству, да и старость придет к нему.
107
Эти избы и поле белое на изломах взрослой судьбы даже если бы и захотела бы — все равно не смогу забыть.
Жизнь, которой живу теперь я — в снах тревожных который год, — все на фоне одной деревни, все на фоне детства идет.
Александр ГРЕБЕНКИН
Встала в памяти моей,Словно из другого мира, Коммунальная квартира — Пережиток трудных дней.
Профиль женщины грешно Через ситцевые шторки Появился, как в кино,На экране переборки.
Вот зафыркал керогаз,В ряд построились кастрюли. Общий кот, прищурив глаз, Задремал на венском стуле.
И теперь живет во мне Неразгаданною тайной,Как в далеком детском сне, Быт квартиры коммунальной.
Николай БУРАШНИКОВ
* * *
Первый гром, ах первый гром! Сотрясается весь дом! Вышибаю дверь пинком!И на улицу — бегом!
108
И рубаху с плеч — долой!И под ливень громовой!И кричу грозе: «Я твой!»И расту большой-большой!
А сосед орет: «Убьет!»Ну и пусть себе орет.Я-то знаю: не убьет,Если за душу берет!
Свет одинокого окна На куст сиреневый прольется. И снова в комнате она Кого-то ждет и не дождется.
И снова мне всю ночь не спать И, притаившись у колодца, Курить в рукав и поджидать Таинственного незнакомца.
Но почему он не идет?А вдруг она в часы бессонниц Меня, а не другого ждет,И я — тот самый незнакомец...
Марк КОЛЕГОВ
ПОМНИТСЯ...
Падают тихо снежинки.В крапинку серенький день. Сдвинула старую крышу Наша изба набекрень.
В проруби мама полощет Наше ребячье белье.Не замерзают рабочие Теплые руки ее.
109
Варится в печке похлебка. Папка идет на обед.Вижу его из окошка,Вижу, во что он одет.
Вижу: в мазуте фуфайка, Шапка-ушанка в снегу.В мамину шаль я закутан, К папке навстречу бегу.
Федор ПЛОТНИКОВ
Прилечь у костра и забыться и в небо ночное смотреть. Высокая звездная птица тебя позовет улететь.Ты крылья расправишь, и где-тобез крика замрешь на века, когда вдруг шальная комета свинцово коснется виска...
Федор ВОСТРИКОВ
Вырастают девчата и парни —И, деревня, прощай навсегда.Но в дорогах под говор
гитарныйВспомнят дом да ивняк у пруда. Вспомнят с грустью
равнины родные И тропинку в заброшенный сад. Возразят домоседы иные:Что страдать, мол?
Пусть едут назад! Да, конечно, вернуться не поздно. Полю крепкие руки нужны.
110
Но летают к таинственным звездам Парни сельской моей стороны!
Кто не может без неба — добьется. Кто не может без поля —
вернется.
Свисают ветвиверб плакучих,
Касаясь листьями воды.И в камышах под синей кручей Блестят вечерние пруды. Крылом расплещет воду
лебедьИ канет с легкою волной. Вот-вот звезда
в высоком небе Заговорит в тиши со мной. Зашепчут вербы, как гадалки.И вдруг из глуби темных вод Возникнут белые русалки, Раздвинув лилий хоровод.Падет за лес луна-беглянка.И страх в себе не превозмочь... Идет-бредет из-под Диканьки Сама украинская ночь.
РЕКА
Быстрое течение реки.Не растут в ней желтые кувшинки. Лишь дрожат, согнувшись,
Словно на куканеокуньки.
камышинки,
За сварливость,норов, непокой
Эту речку утки невзлюбили.Ни в какое время не садились,
111
Пролетая низко над рекой.А река бежит в роптанье вод. Может, потому не заилилась. Может, потому и сохранилась, Что в движеньи исстари живет.
Валентина ТЕЛЕГИНА
♦ * *
В глушь лесную уводит дорога, Дальше, дальше от прочих дорог. Так и тянет погладить, потрогать Каждый ствол,
каждый куст и пенек.
И глаза мои чуть посветлели:Ни обид, ни обидчиков тут. Обступили вихрастые ели,И на цыпочки травы встают.
Прохожу между светом и тенью, Проплываю сквозь луч золотой. Здесь не стыдно упасть на колени Перед первою встречной сосной.
Не зазорно, дойдя до истока,С родничком по душам говорить И взлетевшую с веток сороку За болтливость слегка пожурить...
В этих сумрачных, солнечных залах Ничего я себе не искала,Но какое богатство нашла!То, чего мне всегда не хватало, — День покоя, любви и тепла.
СРЕДНЕРУССКИЙ ПЕЙЗАЖ
Синева. Тишина.Тропы с перекрестками.Эта осень полна Прозы Паустовского.
112
Лес пуст, шум стих —Вот тебе и тема.Что ни день — то стих, Что ни ночь — поэма.
Выйду, встану на ветру, Присмотрюсь получше: Уж не в этом ли бору Топчет травы Тютчев?
Вот над озером рыбак Выступил из мрака:То ль перовский чудак, То ли сам Аксаков...
Замедляю тихий шаг, Сколько много света! Облетевший березняк Шепчет имя Фета.
Чу! Доносит рожок Эхо песен Леля...Где ты, где, пастушок С дивною свирелью?
Тут бессилен карандаш И не хватит красок. Среднерусский пейзаж, Край чудес и сказок!
Край, где сердце щемит, Где у звонких просек Легкой тенью парит Болдинская осень...
Ирина ХРИСТОЛЮБОВА
ЛУНА ПО ЧЕТВЕРГАМ
Рассказ
По четвергам настроение у Дуськи было веселое. И все знали, почему веселое: в семь часов вечера приезжал Мишка.
Вот уже десять лет Мишка ездил к ней по четвергам. Он работал в райцентре шофером и каждый четверг утром проезжал на железнодорожную станцию, а на обратном пути, в семь часов вечера, останавливал машину у Дуськиных окон.
Дуська жила на окраине лесного поселка. Да, собственно, поселка-то почти не было — лесопункт отработал свое, лес вырубил, и его перевели на новое место. Почти целиком переехал и поселок. А столовую, где работала Дуська, оставили, потому что стояла она на большом тракту, приносила доход, да и так к ней привыкли, что трудно даже представить, что она могла вдруг исчезнуть.
Но когда Мишка начал ездить к Дуське, поселок еще жил — и судил и рядил Дуську.
Мишка был женат, а в поселке жила родственница его жены — Варвара. Эта самая Варвара сочинила про Дуську заметку в стенгазету, где назвала ее морально разложившейся и требовала над Дуськой товарищеского суда. Но товарищеский суд так и не собрали, потому что, если не считать этого «морального падения», никто за Дуськой никаких проступков припомнить не мог и никто зла на нее не имел. А так как выяснилось, что Мишка имел на стороне не одну бабу, то года через два все стали осуждать Мишку и жалеть Дуську, ее загубленную молодость. А еще года через два все примирились, привыкли к их отношениям, даже тетка Варвара стала зазывать Дуську на ватрушки и относиться к ней вроде по-родственному.
114
А когда поселок съехал с нажитого места — и вовсе забыли о Дуське. Конечно, могла бы и Дуська уехать, и были у нее такие намерения, да не хватило сил Мишку бросить.
Работала Дуська и уборщицей, и посудомойкой и все остальные работы выполняла.
По четвергам она мыла пол быстро и весело, а по пятницам быстро и зло, и успевала обругать все начальство, начиная с Насти-повара и кончая областным бухгалтером, который приезжал в прошлом году с ревизией в леспромхоз.
Но на Дуськину ругань внимания никто не обращал — наоборот, все слушали даже с удовольствием, а Настя-повар, которой доставалось от Дуськи больше всех, прямо-таки за живот хваталась, хохотала. Дуська укоризненно качала головой — дескать, что возьмешь с нее, и легко, как игрушечные, переставляла столы, и так, будто играючи, наводила порядок в столовой. Наверное, поэтому Дуську на другую работу не переводили, хоть не раз она подавала заявление. Когда заезжал в столовую директор леспромхоза, Дуська непременно шла к нему на прием, робко садилась на стул и ждала, когда директор кончит важные разговоры. Дуськину робость директор принимал за шутку и, когда разговаривал с посетителями, весело посматривал на Дуську, а в особом расположении духа даже подмигивал ей.
— Ну-с, — говорил он, — зачем пожаловала? — хотя прекрасно знал, зачем.
— Росту у меня нет, — говорила Дуська. — Мне хоть бы до повара дорасти.
— Рост у тебя дай бог! — острил директор. — А что касается работы — продвинем.
Но Дуську так никуда и не продвинули, и никто всерьез не принимал ее заявлений.
И шла Дуськина жизнь без особых изменений. Жила она от четверга до четверга.
Вот и сегодня четверг. Дуська с утра напевала: «Тополя, тополя!..», разносила пиво и смешила своими шутками заезжих шоферов. А мимоходом, на кухне, она все посматривала в зеркало. Но зеркало ей ничего не могло сказать — было оно тусклое и облезлое, и Дуська только различала, как светятся ее глаза. Это даже было инте
115 8*
ресно — ничего в зеркале нет, только глаза светятся откуда-то.
С работы Дуська отпросилась пораньше, да и никто ее не задерживал. Настя-повар дала ей свой новый платок— черный, с красными цветами.
— Не может околеть твой Мишка! — сердито сказала она при этом. Дуська улыбнулась. Что спорить с Настей? С Настей спорить бесполезно: замужняя женщина никогда не поймет одинокую.
Дуська долго примеряла платок у зеркальца — то завязывала узелком под подбородок, то вокруг шеи, то небрежно накидывала на плечи. Наконец завязала вокруг шеи — и, сосредоточенная и торжественная, вышла на улицу.
После жаркой кухни, пылающей плиты, запаха жареного мяса и чада на улице ей показалось так свежо и привольно, что она остановилась и вдохнула полной грудью морозный воздух. Она чувствовала себя почти счастливой оттого, что и Мишка приезжает и что так хорошо кругом.
Темнело уже. Дуська торопилась домой. Она представляла, как сядут они с Мишкой за стол, будут говорить о том о сем. Дуська скажет, как ждала его всю неделю, и целовать его будет без памяти, чтоб вспоминать его потом и все думать о нем, думать.
Дуська почти бежала и чуть не налетела на машину, которая выскочила из-за поворота.
— У...лешак! — радостно сказала она.Машина остановилась. Из кабины высунулся Юрка —
приятель Мишки.— Привет!— Привет! — разочарованно сказала Дуська. — Чего
несешься, как черт? («А где же Мишка? — подумала она. — Поди, несчастье какое?»)
— Ну чего уставилась? — сказал Юрка. — Мишка твой! — Юрка присвистнул. — Велено передать, что не будет сегодня. Ремонтируются!—Юрка захохотал.— У Зинки ремонтируются. А ты водочки припасла? Айда выпьем!
— Змей ты! Змей ядовитый!— А чего? Может, сговоримся? Я мужик будь здо
ров, не хуже Мишки.Дуська промолчала. Она и не слушала Юрку.
116
Машина рванулась, обдав ее газом и веером снега.И кончились ожидания. Она стояла и не знала, куда
идти. Словно одна она, совсем одна. И Мишка о ней не помнит, и никто не помнит, и никто не знает. И закричи она сейчас — никто не услышит.
Дуська медленно пошла по дороге — просто так, лишь бы идти куда-то. И над ней, и над этой дорогой, и над этим миром висели ранние неподвижные звезды. И светились они в тусклом небе, как Дуськины глаза в зеркале.
«Пойти, что ли, к Захаровне за присухой?» — с тоской подумала Дуська. На той неделе видела ее Захаровна, намекала: мол, приходи, не покаешься. И все она про Дуську знает, и все понимает, хотя никогда с ней Дуська не говорила о душевных страданиях. Дуське даже как-то не по себе от ее взгляда, в котором сочувствие, и ухмылка, и готовность оказать услугу. Дуська чувствовала, непонятно почему, уже зависимость от нее. И поэтому она не любила Захаровну.
Жила Захаровна на хуторе, километрах в восьми от поселка. Говорили, что присушивает она мужика к бабе на всю жизнь, только нечеловеческие мучения мужику от этого. Бывали случаи, когда эта непонятная сила, которая поселялась в человеке вопреки его натуре, ломала его и, если он сопротивлялся, доводила до смерти.
И многие бабы в отчаянии шли к Захаровне, поверяли ей свои самые тайные тайны и ждали спасения.
Дуська всем этим басням мало верила и смеялась над Настей, которая все россказни всерьез принимала.
А сейчас вот подумала она о Захаровне. А вдруг да присушит Мишку, может, и не зря болтают люди. И тогда-то, где бы он ни был, тоска по Дуське сгложет его. И будет умирать он в муках, корчась и задыхаясь, умирать у нее в ногах и молить о пощаде. А она ему скажет: «А мои муки разве меньше твоих были? Да пожалел ты меня? Да хоть единожды?» И смерть Мишки неожиданно представилась ей так реально, что она испугалась.
Надо сказать, что о Мишкиной смерти, в муках ли, без мук ли, думала она часто, хотя Мишка был здоров
117
и ничто ему не угрожало. Но мало ли что может случиться. Вон в прошлом году Семена Митрича корова боднула, и он умер. Возможность Мишкиной смерти наводила на Дуську тоску. И сейчас она хотела отогнать эти мысли и думать о другом. Но о другом не думалось.
Она представила, как будут хоронить Мишку. Жена его, конечно, пойдет рядом с гробом, и все ей будут сочувствовать, и утешать, и несчастной называть. А Дуська пойдет где-нибудь в конце процессии — кто она такая, чтоб за гробом идти? — ни родственница, ни сослуживица. Ее будут спрашивать прохожие: «Кого это хоронят?», а она ответит: «Да так: умер тут один...» Если сможет ответить. Она вытерла варежкой слезы и тяжело, как-то неловко вздохнула, так, что закололо где-то внутри. Так вздохнула, будто умер Мишка или вот-вот скончается.
Л низко над лесом прорезалась тоненькая луна. Дуська увидела ее сквозь слезы, и показалось, что от луны отходят тоненькие лучики. Луна висела справа, и Дуська обрадовалась, что увидела ее вовремя с правой стороны— это к добру, весь месяц жизнь у нее будет счастливая.
Дуська оглянулась и заметила, что отошла от поселка уже далеко. Остановилась. «Ну, присушу я Мишку, приворожу, а любовь-то у него ненастоящая будет, не от себя, — подумала она. — Какая тут радость? Только себя обманывать». Постояла Дуська, поежилась и повернула обратно.
Дорога была уже различима и уходила в темноту, в лес. Дуське нравилось ходить ночами в лесу. Ночью все было таинственно, и обычные деревья казались огромными и дикими. Мишка смеялся над ней и считал, что Дуська умничает, на городскую хочет походить. Дуська не стала говорить с Мишкой о природе, а стала писать стихи в альбом с толстыми бархатными корками и никому их не показывала. Но однажды не выдержала и прочитала одно стихотворение Насте. Настя долго не верила, что это Дуська так складно сочинила, а потом все удивлялась, откуда что в Дуське и берется.
Дорога спустилась в овраг, поднялась снова, и поселок оказался совсем близко. И вспомнила она, как три года назад такой же ночью ехала на железнодорож
118
ную станцию и как лошадь разбежалась и выбросила ее в этом овраге. Провожала она на станцию студента Сергея Ивановича. Мишка тогда разозлился. А чего злиться? Проводила, и только. Не вспоминает о ней, наверно, Сергей Иванович. А зачем ему вспоминать: погостил десять дней да уехал. Если и забыл — что обижаться, она не обижается.
Дуське даже как-то странно показалось это воспоминание о Сергее Ивановиче, о том, как на кошевке они по этой дороге ехали, и какой он был веселый, и полозья скрипели, и пахло от разгоряченной лошади потом. А она, Дуська, все намахивала вожжами, присвистывала, и ей тоже было весело. Все это она сейчас вспомнила, как будто не с ней это было, так казалось далеко и так неожиданно для ее однообразной жизни.
Приезжал он прошлогодней зимой поохотиться. Привез его сам директор леспромхоза, сказал, что это сын его друга. По согласию Дуськи поместили Сергея Ивановича в пустующую половину Дуськиного дома, и попросил директор приглядывать за жильцом, печку топить. И пальцем ей шутливо погрозил: смотри, мол, у меня! А Настя еще до этого Дуське говорила:
— Любит тебя директор, без шуточки не пройдет.А Дуське что от его любви, если даже в повара не
переведет. Обидно просто, и шуточки его обидные. И на этот намек — ты, мол, смотри! — Дуська тоже обиделась и ничего не ответила. Директор похлопал ее по плечу, сказал:
— Ну, ну! — И уехал.А Сергей Иванович остался. Было слышно, как ходит
он за стеной, насвистывает. Никакой он, конечно, еще не Сергей Иванович, просто Сережа, это директор его так представил. Невысокий такой, шея худая, длинная, да и вообще в чем душа держится. Какой из него охотник. И на лицо не особенно привлекательный, с Мишкой не сравнишь. На Мишку за версту девки смотрят.
Утром они встретились на крыльце. Был он в большом красном свитере и выглядывал из этого свитера, как гусенок. Дуське прямо смешно стало: «Ну что за кавалер! Да еще в валенках больших, директор, наверно, свои дал. Чистая умора!»
119
— Как вас зовут? — спросил Сергей Иванович.— Знакомились, поди. Дуськой меня зовут. Евдокия,
значит.— А по отчеству?— Зачем это? — спросила она, ожидая какого-то под
воха.— Как зачем? — пожал он плечами.— Ну, Ефимовна.— Евдокия Ефимовна, значит, — сказал он. — Евдо
кия Ефимовна, не могли бы вы сказать, где у вас дрова.— Отчего не могу, — рассердилась Дуська, а отчего
рассердилась, и самой непонятно было. — За дровами и иду, директор приказал печку для вас топить.
— Вы, Евдокия Ефимовна, не беспокойтесь и не сердитесь на меня, — улыбнулся он.
— С чего это вдруг я на вас сердиться буду, — сказала она, и неудобно ей было оттого, что сердилась.
Дуська пошла в сарай за дровами — и Сергей Иванович за ней. Дуська стала набирать из поленницы дрова — и Сергей Иванович тоже.
— Вы, Евдокия Ефимовна, вот так одна и живете?Дуська покосилась на него — ишь в глазах-то ухмы
лочка, и какое ему дело, одна она живет или не одна. Или тоже чего-то смекает?
— Чего тебе далась Евдокия Ефимовна да Евдокия Ефимовна! Или с детства приученный ко всяким обращениям?
— Вы зря сердитесь, — добродушно сказал он. — Ну, посмотрите на меня — разве я могу вас обидеть? Написано это у меня на лице или не написано?
Дуська посмотрела на него и отвернулась, потому что смешно ей стало, а почему смешно — опять же непонятно.
— Ишь ты какой — обидеть! Да я сама кого угодно обижу.
Дуська стала вытаскивать толстое полено из середины поленницы. Полено не вытаскивалось, она дернула его и чуть не упала и схватилась рукой за Сергея Ивановича. А Сергей Иванович не удержался, схватился за поленницу, и поленница с грохотом рухнула.
Сергей Иванович начал хохотать, как маленький. Дуська сначала в кулак фыркнула, а потом тоже рассмеялась.
120
Прошло пять дней, как приехал Сергей Иванович. Каждый вечер Дуська торопилась домой. Настя покачивала головой, говорила:
— На глазах девка-то расцвела. — И вздыхала, предчувствуя будущую Дуськину печаль.
— Да ничего ты не понимаешь! — махала на нее рукой Дуська.
Дуська торопилась домой, а в доме у нее уже горел свет. Это было непривычно. Всю жизнь ждала она, а сейчас вдруг ее ждали.
Ничего между ними не было, кроме разговоров. Сидят они около печки, дрова подкидывают и говорят. Сергей Иванович про книги да про кино рассказывает, а Дуська слушает, все ей интересно.
На шестой день пребывания Сережи — никакой он не Сергей Иванович! — как всегда, она прибежала с работы уже затемно, скинула на ходу стеганку и начала растапливать печь. И Сережа, конечно, принялся ей помогать. И так хорошо Дуське, что он ей помогает.
Дрова в печке потрескивают, плита докрасна раскалилась.
— К большому морозу, — сказала Дуська. — Раз плита красная — уж всегда жди мороз.
— Скажешь тоже, — удивился Сережа. — При чем тут плита и погода?
— Не знаю при чем. Только жди мороз.Дуська села на низенькую скамеечку напротив печки.
Сережа рядом примостился, на полу.Свет из печки падал прямо ему на лицо, и от этого
лицо его было четко, будто нарисовано, а глаза казались черными.
В лице человека, который смотрит на огонь, есть всегда что-то отрешенное. Это Дуська заметила давно и всегда удивлялась, что это с человеком происходит, отчего он не может смотреть на огонь с улыбкой. Обязательно задумается, в себя уйдет. Вот и Сергей — смотрит на огонь, не мигает. Кто знает, что у человека на душе? Может, с горя к ним приехал. Может, девушка изменила... Печали много в его лице. Молоденький еще, что печалиться и о чем можно думать так глубоко про себя? Если девушка бросила, то, видать, глупая она, несамостоятельная, потом всю жизнь каяться будет. Только уж упустила свое счастье — так и все. Найдется такая, которая
121
и пожалеет его, вот тогда он и поймет, что значит любовь, и разберется, что к чему. Так думала Дуська и всем сердцем переживала за Сережу и ругала беспутную его девушку.
А он все сидел и глядел на огонь.— Там башенные рдели городаИ стены искрами переливались...
— О чем ты? — спросила Дуська.— Свистя носились голубые птицы, — продолжал
Сергей, — и желтые рубашки жарких духов.Он обхватил руками колени и словно забыл про
Дуську и читал сам себе. Вначале Дуська не поняла. О каких-то девушках он говорил, которые танцевали на сучьях. Но неожиданно — не то чтоб поняла, а вдруг догадалась, что танцующие девушки — это пламя в печке. Ведь и правда, очень похоже пламя на танец.
Сергей читал, а Дуська слушала, и все ей было понятно и очень жалко всех. Там, в печке, было целое печное государство.
Эта мысль Дуське сразу понравилась. И был в этом государстве король, который знал, что погибнет все и он вместе со всеми, как только кончатся дрова в печке. И от этого королю было очень плохо. Да и в личной жизни у него не клеилось. Сын на фронт ушел, дочь хромая и не слушается. Король думал, что другим живется гораздо лучше, например в снежном королевстве. У них, он думал, все ясно, все постоянно. Не то что у него: дрова кончились — и все. А у тех, в снежном государстве, оказывается, свои заботы н свои погибели. Только друг о друге они не знали ничего.
— А что о нас с тобоюзнают звезды?
Скажи, что думают они о нас?Сергей замолчал. И Дуська молчала. Она смотрела
на огонь. Там, на черном сучке, танцевала девушка. Дуське казалось, что она умоляла кого-то, о чем-то просила, в бессилии опускалась на колени и снова вставала, вздымала руки.
Дуська и не заметила, что Сергей смотрит на нее. Он осторожно прикоснулся пальцами к ее руке и тихо сказал:
— Вы прекрасная женщина!122
Дуська словно очнулась и удивленно, даже испуганно посмотрела на Сергея. Он тихо повторил:
— Вы прекрасная женщина. — И прикоснулся губами к ее руке.
Дуська не знала, что делать. Она вдруг увидела, какие у нее большие шершавые руки, и не знала, куда их спрятать. И таких слов, как «вы прекрасная женщина», ей никто никогда не говорил, не слышала она таких слов. Мишка ей, бывало, говорил: «Хорошая ты баба!» — а чтоб «прекрасная женщина» — такого она не слышала.
Дуська боялась пошевелиться, словно то, что сейчас происходило, было так хрупко, что могло разрушиться от любого неловкого движения.
Она робко погладила его по мягким теплым волосам. «Сыночка бы мне такого», — вдруг подумала она.
Сергей положил голову ей на колени. Она гладила его лицо, которое ей казалось сейчас совсем-совсем детским.
И почему-то она вспомнила себя девчонкой. И первую встречу с Мишкой вспомнила. Лет четырнадцать ей было. Качалась она па качели, которая была привязана к старой березе, и распевала песенки. Мимо проходил какой-то парень незнакомый. Дуська даже качаться перестала — настолько он поразил ее, показался таким красивым, каких она никогда в жизни не видела. Высокий, волосы черные, густые, как шапка на голове. Лицо смуглое, цыганское, тонкое. Только глаза не черные, а серые, а может, голубые. Не разобрала тогда Дуська. Только как он взглянул на нее — так она и петь перестала, смотрит на него не мигая.
Парень подошел к ней, не выпуская с качели, прижал ее к себе и стал целовать. Дуська испугалась да такой рев подняла! Парень опешил, отпустил ее.
— Да ты же совсем пацанка! — удивился он. — Я-то за девку принял. — Махнул рукой и пошел.
А Дуська с тех пор только о нем и думала. Мечтала. И даже сочиняла письма. А встретились они только через три года, когда Дуська стала работать в столовой.
Почему-то сейчас вспомнила об этом Дуська и подумала, что как первый раз принял ее Мишка за другую, так она неузнанной и живет. Разве Мишка знает ее? Совсем не знает.
123
А Сережа прекрасной женщиной ее назвал. Она улыбнулась чему-то своему, далекому.
Сережа поднял голову.— Знаешь, — сказал он, — я бы хотел на тебе же
ниться.— Да ты что придумал! — всплеснула руками
Дуська.— Я серьезно.— Это еще детство в тебе ходит, мечты разные, —
вздохнула Дуська. — Было бы мне сейчас четырнадцать лет, ты бы для меня взрослым парнем был. Да не слушай ты меня! Тебе девушку хорошую надо. В городе-то есть, поди, девушка? — спросила она как бы между прочим, хотя вопрос этот ее интересовал.
Кто-то громко постучал в окно. Дуська даже вздрогнула от неожиданности.
— Дуська! Это я, Настя.Дуська подбежала к окну, стараясь увидеть
сквозь замерзшее стекло Настю.— Что тебе? — крикнула Дуська.— Мишка приехал, у столовой пьяный сидит, ждет
тебя.— Среда ведь сегодня! — крикнула Дуська, будто не
верила, что ей Настя говорит.— Уж не знаю, среда ли, четверг ли, — ответила На
стя. — Только он у столовой пьяный сидит!Дуська торопливо надела стеганку, накинула платок.— Извините, пойду я, — сказала она.— Да, конечно, — сказал он.— Да не сердитесь вы! — почему-то она его снова на
«вы» стала называть. И поняла, что зря она сказала «не сердитесь».
Он не сердился.Он смотрел на нее удивленно. Куда она уходила,
зачем? К кому? А что ему могла объяснить Дуська? Вот, мол, — раз, два и все ясно. Наверно, и его зря она про девушку спрашивала.
— Извините, — снова сказала она. — Всего вам хорошего.
Она вышла, тихо прикрыв за собой дверь.Мишка сидел на крыльце, свесив голову, волосы вы
бились из-под шапки, падали на глаза.— Мишка!
124
Он поднял голову, и Дуська увидела — обрадовался ей! — но тут же насупился и зло спросил:
— Где ходишь?— Пойдем, замерз ведь. — Она попыталась поднять
его.Мишка оттолкнул ее и с трудом поднялся сам.— Знаю я, где ты была. — Он выругался. — Хотел
морду ему набить, да Настя разговорила.Дуська подхватила его за руку и повела.— А я к тебе специально приехал, никакого рейса у
меня не было. Специально! Митяй меня довез. А вообще машина моя на ремонте. А ты развлекаешься!
Дуська молчала. Лишь бы довести до дому да спать уложить.
Он шел, обняв ее за плечи, тяжело ступая. Никто им не попался навстречу. Да и кто попадет?
Наконец они пришли.Мишка разделся, сел к столу.Дуська вытащила из печки щи, налила в блюдо, по
ставила перед Мишкой. Нарезала хлеба.— Я тебя прощаю, — сказал Мншка. — Прощаю, по
тому что он щепок. Нс мужик еще.— Да тише ты! — испугалась Дуська. — Слышно же
все.— А мне плевать.Они замолчали. Мишка ел щи, наклонившись низко
к блюду.Дуське стало как-то нехорошо, что он так ест — мол
ча, не разбирая что. Она разглядывала его, словно впервые видела. «И пошто из-за него бабы сохнут? — думала она. — Силы в нем много. Злой в любви. И глаза чисто бесовские. Серые, холодные, а как глянет — так с бабой неладное начинает твориться...»
За стеной что-то упало, зазвенело. Ведро, наверное.— Расшумелся хахаль твой, — сказал Мишка.Дуська ничего не ответила, не сочла нужным. Она
представила Сережу, как он ходит там, за стенкой, в валенках, большом свитере, ходит, что-то думает, на ведро натыкается. «Вы прекрасная женщина!— Дуська улыбнулась.— Вы прекрасная женщина!»
Она чувствовала, что вот-вот заплачет. Мишка все ел щи, и если бы сейчас исчезла Дуська, то, наверно, он бы и не хватился.
125
Мишка утер рукавом губы, потянулся.— Вот тебе постель, ложись, — сказала Дуська. Ска
зала она это так, как говорила всегда, а слез на ее глазах Мишка не заметил.
Он встал, обнял Дуську. И она опять почувствовала себя четырнадцатилетней девчонкой. И как тогда, на качелях, ей было хорошо и страшно. И никуда уже от этого не деться, и пойдет она за Мишкой хоть на край света.
— Соскучился я по тебе, вот ей-богу! — сказал Мишка.— Говорю Митяю: довези. Митяй говорит: чего, своя баба надоела? Я на свою бабу не жалуюсь, она у меня ничего, справная. А Митяю говорю: все равно вези к Дуське — и точка.
К Мишке пришло хорошее настроение. Он был доволен всем — и тем, что у него баба справная, и что Дуська его ждет, и он — надо ж е!—взял и приехал к ней, а мог бы и не приехать.
И потом он об этом будет вспоминать долго — как сломя голову ехал к Дуське. И все будет спрашивать Дуську:
— А ты помнишь, нет?— Помню, помню! — будет говорить Дуська.И с течением времени ей самой будет казаться весь
этот вечер немного иным, и она сама будет вспоминать, как он приехал к ней за пятьдесят верст, на попутной машине.
Мишка снял сапоги, кинул портянки на печку.— Я без тебя не лягу, — сказал он, — Бросай свою
посуду, завтра вымоешь.Он встал и выключил свет.Мишка уснул.Она провела рукой по его щеке, погладила волосы.
Но Мишка спал и не слышал ее ласки. И все равно ему было, что думает Дуська и как жить она дальше собирается.
Она лежала и смотрела в темноту. Какая черная была темнота. Ох какая черная!
Она прислушалась: не слышно ли там, за стеной, Сергея Ивановича.
Поди, не спит, все думает о своем. Это же надо — жениться хочу! Дуська закрыла глаза и стала думать о Сереже, потому что думать о нем было приятно, на
126
душе от этих дум спокойно и тихо, как будто кто-то прикасается к тебе легкими пальцами. Кому-то он достанется, да не ей. Вот ее судьбинушка — она повернулась к Мишке, приподнялась, будто надеялась что-то увидеть в нем.
Но Мишка спал.Дуська шла по дороге и вспоминала обо всем, и оби
да за ту ночь, и за многие другие ночи, и за сегодняшний обман — обида вдруг заполнила ее, и так стало горько и тошно, что хотелось сесть прямо на дорогу и завыть, как воют бабы по покойнику да по мужику.
Да что выть-то?Она взяла комок снега и стала жевать. Губы пока
лывало, леденило, а она все жевала, пока не заныли зубы.
«Забыла я себя, — подумала она. — Забыла. Се- реженька-то напомнил мне самой про себя, а я опять забыла. Все из-за него, из-за Мишки... Себя не жалко, ничего не жалко... А может, не надо было себя забывать? А может, без любви такой вот безрассудной не я бы и была. Да разберешься разве...» Дуське вдруг показалось, что п жизни се будет еще нечто такое, что и придумать трудно. Многое еще будет. И Сергей Иванович то же ей говорил.
В столовой еще горел свет, и Дуська решила зайти туда, чтоб погреться да поговорить с Настей, отвести Душу.
Настя пол подметала.Дуська молча сняла платок, стряхнула с него
снег.— Не остановился, что ли? Мимо проехал?— Не... Юрка сказал, что у Зинаиды он. Я уж хоте
ла к Захаровне идти.Дуська села на табуретку, опустила устало руки.— Да будет тебе, голова безумная! Ты на себя по
смотри— хуже ты Мишки, что ли?! Кровь с молоком девка, а Мишка цыган цыганом, и чего в нем хорошего? Голова безумная! К Захаровне собралась! А я тебе не хуже Захаровны выгадаю!
Она бросила в угол веник, достала из печурки замусоленные карты. Дуська оживилась. Они сели в уголок, к печке, и Настя, повздыхав над Дуськиной судьбой, стала разбрасывать карты.
127
— На сердце у тебя крестовый король, — подумав, сказала Настя. — Пустые хлопоты. Ты к нему и с верностью, и с любовью, а он только с разговорами. И дорожки у вас врозь, и свидания. Он нечаянный интерес получает от дамы, и выпивка над головой. А тебе от него только досада, обман и тревога душевная. И нету тебе покоя, не падает. А дело кончится разговором, сердце успокоится слезами. Плюнь ты на него, Дуська, плюнь!
— Да кабы не любила! — горестно вздохнула Дуська.
— Да кабы он путный был, — сказала Настя.— И жене-то несладко от него, и ты всю жизнь маешься. А сейчас к этой Зинке ездит. Да я бы ей!
— А мне так всех баб жалко. Только вот терпенья нет. — Дуська уткнулась Насте в плечо. — Терпенье-то мое кончилось!
— И мое кончилось: я вчера мужика-то своего выгнала.
И они обе заплакали. Сидели вот так в обнимку и плакали.
— Ты, Настя, все-таки счастливая, — вытирая слезы, говорила Дуська. — У тебя дети есть. И Митька уже на заводе работает, и Шурка учительницей стала.
— Дети-то только маленькие близки. Шурка приезжает на лето да все книжки читает. Говорю: «Расскажи хоть, про чего там написано». Я ведь больно люблю книжки слушать или по радио постановки. Когда Шурка в школе училась, все мне вслух читала. А сейчас говорит: «Не поймешь ничего». Я говорю: «Да из ума- то еще не выжилась, почему же это не пойму?» — «Не поймешь, говорит, и все». Митька-то поласковей. Да баба ему непутевая досталась, так он и в гости не ездит. А мужика я вчера выгнала. Раньше пил да не дрался, так я терпела. А сейчас все кулаками машет. Я и не боюсь, да надоело. Тебе, Дуська, одной-то и лучше. Мишка обещал, поди, на тебе жениться, обманывал?
— Не обещал, — сказала Дуська.— Ты его, дура, жалеешь. Да я б его! — Настя плю
нула.Они замолчали.
И каждая думала о своем. Настя — о том, что правильно сделала, мужика своего выгнала. Только вот на
128
дворе-то мороз, напьется да, не дай бог, замерзнет, занесет снегом и не найдут до самой весны. И заныло у Насти сердце, и тревожно стало.
— Погадаю на своего, — сказала она.А Дуська думала о том, что в следующий четверг,
как только приедет Мишка, — все ему скажет и поставит на их отношения точку, потому что терпенья у нее больше нет. А в пятницу поедет она к директору и попросит, чтоб перевели ее отсюда. Разве хуже она других?
За что она пропадать должна? А Мишка тогда спохватится и как будет мимо дома ее проезжать — опечалится. Дом-то пустой будет стоять, заколоченный. Дуська утерла слезы, представив все это расставание с Мишкой.
— Ты поглядь, Дуська! — сказала Настя, выбрасывая из колоды карты. — Ни одной бабы ему не валится, кроме меня.
— А уж сердце-то у него черным-черно, тужит он, Дуська, ох как тужит! — И все лицо Насти осветилось радостью. — Любил он меня в молодости, — мечтательно сказала она. — Любил. И я его любила. Жил он на одном конце деревни, я — па другом. Замерзнет, поди, окаянный, мороз-то какой!
— Придет!-—сказала Дуська.— Не пущу, право, не пущу. Замерзай — и дела мне
нет.Кто-то постучал в окно. Сначала чуть-чуть постучал,
потом громче.Женщины переглянулись.— Мишка, может? — шепотом сказала Настя.Дуська покачала головой, а лицо побледнело, она
почти испуганно смотрела на дверь, и враз в ней вспыхнула надежда, и чувство это было так остро, как будто сейчас вот, именно сейчас, решалось все.
Стук повторился.— Это, наверно, твой Федор, — глядя на дверь, ска
зала Дуська.Настя подошла к двери, приоткрыла ее:— Кто там?— Это я, Федор. Трезвый я. Иди давай домой, пого
ворим.Настя закрыла дверь.
9 Молодой человек, вып. 20-й 129
— Принесло! — сказала она, сдерживая улыбку. А Дуська будто ослабла вся — и руки, и ноги.
Настя быстро оделась.— Ну, я уж пойду. Закрой здесь.Настя ушла. Дуська тоже оделась. Потушила свет.
Закрыла дверь на большой замок, ключ под крыльцо положила.
Поднималась луна из-за леса, тоненькая, молодая. И всем она светила — и Насте, и, Дуське, и Мишке, и даже директор леспромхоза, может быть, поглядывал на нее из окна.
Нина СУББОТИНА
КОРОМЫСЛО
Расписное коромысло У соседки Сани,Ведра, вымытые чисто,Носят воду сами. Нарисованы ранетки,Золотая сладость —Саша делал для соседки Этакую радость.Весь поселок Уралмаша Ведал их секреты,А теперь воюет Саша Да не шлет приветы.И глядит невеста Саня В спину почтальону Заскорбевшими глазами Бабкиной иконы.Или яблоки, алея,Надломили ветки,Или стали тяжелее Ведра у соседки?Как-то радуга повисла,В семь цветов играла,Уж не ты ли коромысло, Саня, потеряла?У меня такие мысли Про соседку Саню:Я ей вместо коромысла Радугу достану,Чтоб поселок Уралмаша, Дождичком пропахший,Знал: вернется к Сане Саша, Без вестей пропавший!
131 9*
Переулок, будка, школа, Мостик над рекою —И до радужного поля Мне подать рукою.Встану с радугой поднятой, Радостно цветущей, —И конец войне проклятой, Самой проклятущей!
ПОВАР ФЕНЯ
Но Джек, припав к нему головой И сам дрожа весь,Успел скачать: «Господин мой,Я останусь здесь...»
Вера Инбер
Детство билось жуками в ладошке, Детство бабочками носилось По сиреневым звездам картошки... Ох, побольше б ее уродилось! Посреди тылового Урала Огороды цвели при заводах,Тяжело нас страна поднимала Во садах ли да в тех огородах.
На работу спешат наши мамки, Взгляд задержат на ребятишках —В одинаковых белых панамках,В одинаковых серых штанишках. Неказистую эту одежку В детсадах за бесплатно дают,И спокойны они за кормежку,За общественный скромный уют.
Одинаково нас приодели —Не сироты, а все-таки вроде, Одинаково мы пили-ели Во саду ли да в том огороде. Одинаково ели да пели:Хлеб по норме, а песен излишек. Пели — если без света сидели,И при свете — ведь не было книжек!
132
Я, признаться, без книжек скучала — В книжках феи, добры и красивы! Повар Феня на кухне стучала — Сотворяла супы из крапивы...Мы однажды щенка-пустобреха Принесли, замотав в одеяло,—И тогда нам про сеттера Джека Тетя Феня стихи рассказала.
А припомнить, была эта Феня Низколоба, совсем некрасива...Нам за мамок была и за фею!Ей спасибо. Спасибо. Спасибо. Детство нам без нее не спасли бы.
Анатолий ГРЕБНЕВ
ОГОНЕК
Я гибнул в глуши бездорожной, и, взятый пургой в оборот, услышал во мраке тревожном: как будто бы колокол бьет.Над стонущим лесом,над полем,волна за волной,вперекат,откуда,с каких колоколен — то громче, то тише — набат?И, правя на звук,понемногу,не слепо уже колеся,до торной дошел я дорогии вытер, счастливый, глаза.И сразу,как будто условясь, блеснул сквозь метель, недалек,— как чья-то бессонная совесть — зажженный
в ночи огонек!>й человек, вып. 20-й 133
В ГОРАХ
И сна,и покоя лишаясь,
но все же довольный собой, ты бродишь еще
по Тянь-Шаню, где воздух, как спирт, голубой. В заоблачном великолепье сияние снежных вершин.И весь
облепихой облеплен кустарник
в разломах долин. Речному подобные шуму, в краю вековечных камней внезапно
накатятся думыо жизни
и смертитвоей.
И, глядя на горные пики, земную оплачешь юдоль.И острым
шипомоблепихи
войдет в тебя тихая боль.Но в далях родимой равнины, где светит родная звезда, ты вспомнишь
уже неревниво небесные эти места.Забытую боль
воскрешая,отринув свой суетный труд, надмирные горы Тянь-Шаня, как сон, пред тобою пройдут.Да могут ли
мертвые высисравняться
во мгле вековой с величьем божественной мысли души человечьей живой?!
134
МУМИЁ
Средь заоблачных гор,неуверен,
в первобытном урочище скал я с тоской заболевшего зверя для себя исцеленья искал.С непривычки ль я выдохся скоро, или боль доканала меня, но молчали насмешливо горы, недоступную тайну храня.И, затею сочтя бесполезной, я упал, проклиная себя, где арча изгибалась над бездной, мощным корнем
каменья дробя.Было слышно, как мчится, неистов, по теснине бездонной
поток.И блеснул мне из щели зернистый,черным соком застывший натек.Я кусочек смолы той волшебной проглотил, о спасенье моля.Может быть, это было внушеньем, только боль
отпустила меня.С той поры убедился я
лично:человеческий чуя недуг, к состраданью природа привычна, словно мать, избавляя от мук.Мне открылись,
прекрасны без прозы,древней тайны разгадка и смысл: мумиё — это горные слезы, что из сердца земли пролились!
135 10*
Михаил СМОРОДИНОВ
ПРЫЖОК С ТРАМПЛИНА
Хоть длился в общем-то полет лишь миг единый — во мне навек остался тот прыжок с трамплина.Несясь по эстакаде вниз, сжат, как пружина, я слышал ветра встречный свист... Прыжок с трамплина!Полет...Забыты — тренер, твердь, прогиб, разножка.Одно желанье — пролететь еще немножко.Еще, еще!...Вся жизнь — полет.И вот парим мы, забыв:
на приземленье — лед, а не перины.«Далековато залетел!» — хирург долдонит.Холодный гипс колюч и бел, как снег на склоне.Но в сердце-то
живет, живет тот миг единый — миг вдохновения,
полет,прыжок с трамплина...
МУЗЫКА ОЗЕРА
Чу!— дикий селезень.Взглянув внимательно,
он, как привязанный к невидимому грузику, клюв опустил иглой звукоснимателя.С пластинки озера
он считывает музыку.136
Как безыскусна ты, мелодия озерная1 И плеск волны,
и шорох ветра над осокою.И вновь на сердце, как на чадо беспризорное, нисходит робко
чувство Родины высокое.Пусть дольше музыка со мною
не прощается!Живые ноты.
Оперенье изумрудное... Круги расходятся.
Диск озера вращается. Наискосок скользит
игла коррундовая.
КРАСНАЯ КНИГА
Внимаю ученому спору, и в сердце вселяется страх.Вся фауна мира и флора бытуют на птичьих правах.Но всех ли, чья жизнь — под вопросом, чья гибель — укор нам и суд, в тревожную книгу заносим, которую Красной зовут?Да, странно ее окрестили: планета от горя седа, и «красный» по-русски — красивый... Какая уж тут красота!Такая печальная повесть!Найду ли —
ищу вновь и вновь — там зверя по имени Совесть и птицу с названьем Любовь?Ни строчки о них. Не ищите!А может, бизонам сродни, взывают они о защите?Беда, если вымрут они.Внести бы их в Красную книгу...Когда бы их все сберегли, тогда лебединые клики и нынче мы слышать могли.
137
Феликс Ш ПАКО ВСКИЙ
КЛЕНОВЫЙ КОСТЕР
В час, когда из Бымовской Ямы пепельным дымом поднялись осенние ранние сумерки и незаметно осели на ближние перелески и поля, рябчики перестали отзываться манку-пикушке. Молодые озороватые петушки весь день, как хотели, дурачили меня. Радостно и охотно откликались свистульке, шустро перебегали по свежеопалому листу. Порой взлетали, опускаясь где-то вблизи, и... ни за что не показывались на глаза. Походило, что рябчики проказничают сознательно: с удовольствием прячутся в кустах, хитро следят оттуда за мной и втихомолку посмеиваются над неумелым сви- стуном-охотником. И вот теперь, вволю надразнившись, они до завтрашней утренней рани прикорнули под свесами еловых лапок или на земле, в корнях старых пней, под выворотнями.
Тихая заря истлевала на закатном небе, одна за другой выступали на нем спелые сентябрьские звезды. Пора было возвращаться мне домой, в низкую избу с запотелыми от вечернего холода окнами. Идти предстояло лесом-глушняком, по заросшей до неприметности дороге. Не сбейся я с нее в темноте — и не увидать бы мне по дороге маленького чуда.
В густеющих сумерках потерялась из-под ног дорога; я сделал порядочную петлю и выбрался на чистину Кривого Поля. Выбрел из черного нутра леса на опушку и остановился, обомлев. На фоне остывающего зо- ревого неба языками живого огня трепетал, играл и вился костер. Пламя струилось, текло вверх, полыхая, и словно обдавало сухим, устойчивым жаром. Вокруг огня хороводились елочки-подростки. Они зябко тянулись к костру мохнатыми ветками, грели синие пальчики.
А всего-то и было, что стоял на опушке высокий,138
статный клен. Он вспыхнул не от случайной спички — от щемящей осенней прохлады, и сейчас горел так, ровно молодой парень в кумачово-алой рубахе бежал навстречу холодному ветру. Вот сорвал ветер с ветки один лист, за ним второй, искрами отлетели они от дерева, с медленным шелестом осели на траву. На глазах сгорал клен в кипучем пламени осенних красок, и доверчиво грелись возле него зябнувшие елушки.
ДОЖДЕВЫЕ ПЕСНИ
Дождь не мог собраться долго. Земля иссохла, истомленная, зачерствела от безжалостного солнца, и тихими августовскими ночами слышно было: лопались и паутиной расползались по ней трещины. Пересохли родники, ужались болота, опала вода в речках, все ждало и просило: дождя, дождя...
Туча накатила вечером, в ранних сумерках. Накатила, широкая, литая, с волнистой, белесой очесью прядей по гребню, и вмиг крупным, сыпким дождем обрадовала землю.
Земля сначала не поверила туче, не смогла проглотить первые капли, они собирались струйками и растекались грязными ручьями. Но дождь расходился все смелее и гуще, и земля спохватилась: задышала терпкими запахами и стала пить, жадно втягивать в себя влагу, и пила беспрерывно, ненасытно. Сразу запахло по окрестному лесу крепкой грибной прелью, разомлевшим и горьковатым осиновым листом, сырой берестой от березовых стволов и кисловато-смолистым духом от елового хвойника.
Все примолкло на дожде. Спрятался и затаился ветер. Беззвучно обвисли листья по веткам. Нигде ни человеческого голоса, ни железного машинного шума. Только звон, переплеск дождевых струек на многие расстояния вокруг, да неразборчивые вздохи и шепоты. Это, наверно, земля старалась вышептать слова благодарности долгожданному ненастью.
Как наступило утро, никто не заметил. Дождь сыпался, и по-старому взахлеб пили его поля, облужья и пашни, охотно мокли, тяжелой сыростью набрякали березовые дубровы, сосновые боры, еловое да пихтовое чернолесье. И когда сквозь сплошную дождевую завесь
139
проглянуло все-таки утро, по лесам, будто весенней порой, запели наперебой птицы.
Вначале откуда-то с края поля подал голос перепел. Ему откликнулся жаворонок. Не усидел он, спрятавшись под листом, вскрылил и прямо на дожде от радости запел. Жаворонка поддержал с опушки лесной конек — голосистая птаха, вслед за коньком взялись пробовать голоса молодые зяблики — и пошло, пошло звенеть по лесу...
Птицы пели наперебой, от радости они забыли о позднем августе, и, слушая их голоса, нельзя было утро кончавшегося лета отличить от начала весны.
МУДРОСТЬ
Мы с Никитой Петровичем вылезли из озера Зарос- лого, где ждали на перелете поздних северных уток, и сразу увидели: косач сидит в ветках дальней березы. Сидит-посиживает, нехотя сощипывает сережки и, поглядывая в нашу сторону, поругивается изредка почти на человечьем языке: «Вар-нау... Вар-нау-ки!»
Никита Петрович покрутил головой:— Ай-ай, ну чего разоряться-то! Не вовремя на
глаза тебе попали, аппетит перебили. С виду такой степенный, а на деле ты, тетеревок, похоже, настоящий невежа!
Говорил лесник все это в шутку, но тетерев примолк, напряженно вытянул шею, будто и вправду прислушивался к словам лесника. Потом склюнул еще одну сережку и снова, дразнясь, выбормотал:
— Вар-нау-ки-вы!— Ах ты, бормотун. — В глазах Никиты Петровича
засветился охотничий огонек.-—Ты и слушать не хочешь, когда тебе добром говорят. Побереги тогда свой толстый зоб!
Лесник повернулся ко мне:— Потопчись тут маленько. Отвлеки его, пусть он
за тобой дозорит! А я той порой попробую этим-то ред- нячком подобраться к нему!
Никита Петрович снял ружье с плеча и нырнул в низкий кустарник. Минут через пять косач испуганно, совсем как петух на сельской улице, вскудахтнул, захлопал крыльями и понесся с дерева без оглядки.
140
Вернулся старик запыхавшись. Тяжело переводи дыхание, говорил:
— Дошлый косачишко! Метров двести полз я. Прямо по-пластунски! А он все же узрил меня — и деру. Да пускай живет на здоровье! Давай-ко где-нибудь отдохнуть присядем! Упарился я, пока ползал.
Мы зашли в густой борок, присели под молодой сосной на сухие, скользко-упругие иголки. Хорошо с добрым давним другом посидеть вот так молча, подставив лицо осторожной ласке осеннего солнца. Много лет знаком я с Никитой Петровичем. Кажется, все потаенные углы вместе исхожены, все тропки разведаны. И под дождями мокли, и плутали не однажды, верную дорогу к дому потеряв. Как-то на большом озере даже тонули, когда хлипкая лодчонка стала разваливаться прямо под нами. Подружились мы так, что молча посидеть вместе — и то нам любо-дорого.
Раздумался я, забылся, и вдруг сверху кто-то вывалил прямо мне на голову целую охапку старых листьев, трухи, сухих веток и глины. Как ужаленный, отскочил я в сторону и на сосну уставился. Никого нету, лишь гнездо, сороками весной свитое, в зелени виднеется.
— Что за фокусы! — говорю сердито. — То тетерев обругал, теперь хламу разного за шиворот насыпали. Сейчас вот как ахну из ружья!
Никита Петрович мусор ладонью с куртки обивает, смеется и шепчет:
— Погоди стрелять, присядь! Скараулим шутника!Ждали мы долго. Все же «шутник» не выдержал.
Послышалось легкое шебуршанье, и... серенькая белка вылезла из гнезда на ветку. Присела на задние лапки, передними быстро-быстро потерла пухлые щеки — умылась. Потом хвостом махнула и перескочила на соседнее дерево. Ловко перебежала по суку, прыгнула на следующее. Добралась до старой засохшей осины. Кора на стволе размочалилась и свисала местами длинными бородами.
Белка выхватила целый пучок из такой бороды, зажала его в зубах и вернулась к гнезду.
Белка — хорошая хозяйка. Чувствуя близкую зиму,, она заблаговременно отыскала старое сорочье гнездо и утеплила его к холодам. И нас осыпала не из озорства,, просто выгребала ненужный сор.
141
Лесник долго думал о чем-то своем. Изредка взглядывал на меня, шевелил бровями, но помалкивал.
— Что, Никита Петрович? — не вытерпел я.— Думаю вот, как это все в лесу в один порядок
складывается, а? Частенько дивлюсь!.. Замечал, поди, дятел весной дупло долбит? Квартиру себе выстругает такую, что хоть век в ней живи! А дятлу она на один сезон. Птенцы вырастут, улетят, а дупло другие птицы занимают. Или возьми ты полевых мышей. В их норках и шмели, и осы селятся. Кроты ходов под землей наделают— пойдет дождь, и вода по этим ходам все длинные корни достанет и напоит. Да то же сорочье гнездо возьми! Вроде уж оно-то никому не потребно — старое, бросовое. Ан нет, белке на зимовье сгодилось! И что ты ни хвати — во всем так! Думаешь, тетерев этот дразнил нас, подзадоривал? Нужны мы ему больно! Он других тетеревов окликал, время пришло тетеревам табуниться! В табунке-то зимой смелее и веселее... Тому и дивлюсь я, что для всякой птицы, всякого зверя, мотылька какого-нибудь, комарика самого малого есть у леса какая-то одна мудрость. Как думаешь, правильно я говорю или нет?
Мы помолчали.Да и что было мне сказать? Мудрость — она и есть
мудрость.
ЖАВОРОНОК
Морозило целую неделю, и снова выстыла отмякшая на солнце земля. Не звенят в девичьи-светлых березняках голоса первоприлетных зябликов, не тренькают по сухарам дятлы, не бормочет на поляне удалой красавец тетерев. Попрятались ранние бабочки, холод «подрезал» им мягкие крылышки, толстые весенние шмели исчезли с глаз. Закрылись чистенькие подснеж- ники-ветренки и ненагляда-медуница. Даже редко унывающая синица-кузенька примолкла и с озабоченным попискиванием возится на ветках старой сохлой осины. Умеет северный ветер приструнить всех разом и отбить охоту верить вешней поре.
Застоялись в вышине облака, необхватно толстые, ленивые, с седыми, косматыми загривками. Тесно от них в небе. Лишь изредка в узкую щель пробьется сол
142
нечный свет, и тогда какими-то самоварно-латунными бегучими отблесками засветятся их бока.
И в тишине из этих толпой стоящих холодных облаков льется и льется одинокая струйка Жаворонковой песни. Где он там, песнопевец? Проходит минута, проходит десять минут, двадцать — по-прежнему поет жаворонок, все на одном месте выструивается, журливо играет и не иссякает песенный ручеек.
Смотришь в небо, до боли напрягаешь глаза. Нет, не видать певца, прячет его суконно-серая, тяжелая наволочь. Но тут он, раз продолжается, звучит песня — значит, тут!
Звени, жаворонок! Пускай выстаивается долгое от- зимье, пускай сыплет снег и сбивает ветер сугробы — ты поешь, и можно верить, что все хорошее у весны впереди.
И думается под жавороночье неустанное пение: не хитро веселиться и петь, когда ласкает хмельная солнечная теплынь. Легко и просто исполнять здравицы в такое время. Труднее запеть, как жаворонок, под пасмурным небом, в холода, когда все насквозь продуло знобящими ветрами и сама земля чувствует себя сиротой.
СУГРОБ
Всю зиму погуливал на просторном поле за деревней морозный ветер. Взнимал снег, крутил его в длинные жгуты, после ставил зыбкие белые столбы на попа и гнал их перед собой к дальнему лесу. Столбы эти, похожие издали на хлысты высоких берез, ходко бежали под ветром через поле, пружинисто гнулись, мотали раскуделенными верхушками и, дойдя до опушки, где ветер терял силу, рассыпались, ложились новыми слоями на землю, густым мучным бусом пудрили деревья вокруг.
Скоро возле кустов вырос толстобрюхий сугроб. По- хозяйски вольготно раздался на стороны сугробище. Тугим круглым пузом так налег на мелкий черемушник, что верхние ветки посогнул, а нижние так и вовсе в лоск положил. Нес и нес ветер снег, и сугроб с каждым днем разбухал, плотной тяжестью все сильнее налегал на черемушник.
143
Не вдруг, да оказало солнце силу. Щедрыми горячими ладонями землю обласкало, сугроб на опушке нашарило и по брюху погладило. Жарко сделалось сугробу. Невтерпеж. Поскучнел он, съежился, на глазах тощать начал. А покруче солнце встало — и выпростался из-под него струйкий, бойкий ручей.
Кубарем покатилась вода по отлогому всполью к речке. Под солнечными лучами чах сугроб, худел и вскорости совсем истух. Осталась от него одна белесая пле- сенца, да и ее смыло ночью веселым сыпким дождиком.
Молодой черемушник, дождем умытый, коричневой корой заблестел, засветился, раскрыл почки и листья выпустил. С прилету запел в черемухах первый соловей, и под его песни все и думать забыли о зимнем сугробе- сбитне.
ПРАЗДНИК
Охотничьим ножом ссек на березе сучок и подставил под брызнувшую сладкую капель пустой котелок. Звонкие капли наперебой затукали в донце.
Пока сок копился, достал из рюкзака хлебную горбушку, пожевал немного и потянулся рукой к котелку.
Потянулся и замер, не донеся руки. Шустрой вере- ничкой бежали к котелку красно-коричневые муравьи, останавливались, шевелили усиками, отыскивая дорогу попрямее, опять бежали.
Вокруг моей посудины разгорался настоящий пир. Сладкая, приманчивая капель попадала не только в котелок, иные капли отскакивали на листья, и на них везде копошились муравьи. Некоторые из муравьишек пока подходили, часто потирали передними ножками, будто от удовольствия; другие, досыта напившись, уходили. Они хмельно покачивались, останавливались и озабоченно щупали раздувшиеся животы.
Две бабочки-лимонницы прилетели, уселись по ободку котелка, притихли, то распахивая нежно-зеленые крылышки, то смыкая их.
Чтобы никому не мешать, отполз я под старую березу, прилег у ее корней и закрыл глаза. Тотчас из ветвей донесся ехидненький писк. Дескать, сами пить пьете, а нам не даете! Глянул: серенькая гаичка скачет и поглядывает вниз. Посмотрела, попищала, потом порхнула
144
к срезанной ветке и прямо на лету начала клювиком ловко подхватывать-ловить вкусные капельки.
Незаметно стал я задремывать, словно понесло меня куда-то на плавно-зыбучей волне. Проснулся через час — пир под березой шел горой! Котелок был полон, сок лился через край. Муравьи теперь кишели вокруг всем муравейником, яркие бабочки поминутно взлетали и присаживались на дужку, синицы стайкой беспечно порхали и перезванивались. Даже серая ворона прилетела, опустилась на макушку березы и с печальной завистью посматривала на веселье.
А по склону угорины, под деревьями, кралась лисица в обтрепанной, мочально-желтой шубе. Весна испортила лисе ее зимнюю красу. Брела лиса тихонько, таилась, припадая к земле: ей, видать, неудобно было за свой далеко не праздничный вид. Долго-долго глядела в нашу сторону, принюхивалась, и я понял, как хотелось куме вместе со всеми отведать соку! Но чуть потянулся за котелком, лисица испуганно крутнула хвостом-батоном и шмыгнула за куст.
Котелок был тяжел, сок давно переплескивал через край. Я поднял посудину в руке. Настало и мне время выпить на лесном празднике!
За вас, муравьи, пусть в лес никогда не придет злой человек с пустым сердцем и не разведет на вашем тереме костер!
За вас, синицы, пусть в дуплах у вас спокойно выводятся детишки, а в лесу для них всегда отыщется корм!
За тебя, одинокая молчаливая ворона!И за тебя, кума-лиса! Пусть новая зима оденет тебя
в мягкую оранжевую шубу! Только не вздумай хвалить- ся-красоваться и выходить в ней навстречу охотникам...
Я пил, и прозрачная березовая кровь бодрила свежестью душу, пахла добрым запахом родимой земли.
145
Иван ЛЕПИН
В ЗИМНЕМ ЛЕСУ
Иссиня-белая лыжня все глубже в лес ведет меня. Чем дальше — ветер тише.Я слышу,как под сосняком медведь,свернувшись колобком, в своей берлоге дышит.
Синицы писк, сороки треск,снежинок шаловливый блеск, косой пропрыгал мимо...И понимаешь снова здесь, что ты рожден не пить и есть,а лес любить и зиму.
ПЕРЕЧИТЫВАЯ ЦВЕТАЕВУ
То возрадуюсь, то взгрущу...Я строкою ее короткой самовольно душу хлещу, как тугой узловатой плеткой.
И пронзает меня не боль — 'тут иное чувству названье:
становленье самим собой иль расплата за пониманье.
146
Юрий МАРКОВ
Я долго шел к своим полям. Инопланетный цвет кипрея В вечернем зареве к ногам Катил, как лава, каменея От рано выпавшей росы,От непредвиденного ветра,И у дорожной полосы Теплел сквозь мрак, едва заметный. Потом я бросил взгляд в зарю И душу выпустил наружу...И знал уже: в другом краю Себя таким не обнаружу.
* * *
Зимы пейзажное паденье Меж вечным небом и землей. Мне говорят — круговращенье Воды в природе мировой.А я гляжу и вижу танцы Тех знаменитых лебедей,И слышу пушкинские стансы,И чую скрип его саней. Волшебный снег.Программа «Время» —В Москве осадки, гололед.А здесь, у нас, кружась и рея, Чистейший снег идет, идет.
АКВАРЕЛЬ
Бумагу взять и акварель Начать легко и так пространно, Как будто поутру свирель Вдруг заиграла тихо, плавно.И удивляться без конца Тому привычному пейзажу,И не дышать при этом даже, Чтоб детства не спугнуть с лица.
147
Нина ГОРЛАНОВА
ДЕВОЧКА РОСЛА
Рассказ
Девочка росла послушной и здоровой, но душа ее пустовала. Почти все ровесницы к восьмому классу начали целоваться с мальчиками, а поссорившись с ними, плакали, подкрашивались и накуривались до одури в школьном туалете. Она недоумевала, глядя на них, и в то же время завидовала им сладкой, иссасывающей сердце завистью, предчувствуя свое будущее.
Сначала появились гордые и самой ей не очень понятные стихи:
Сердце моеглухонемое:
Не слышит онотвоих поцелуев,
Не скажет ононежных ответов...
Сердце моеглухонемое.
Никто не домогался, конечно, ее поцелуев, но что делать, если так написалось. Показала стихотворение своим подружкам, и те сразу безоговорочно поверили в существование какого-то тайного романа. Конечно, вся ее жизнь проходила у них на виду с утра до ночи, но стихи есть стихи! Если бы она рассказывала им в прозе, то есть примерно так: «Что вчера было!.. Но вы никому? Если мама узнает!.. Я пришла домой в два часа. А он сказал... А я ему... Ну, целуется — бесподобно», — то здравый смысл подруг нашел бы возражения. Впрочем, младость доверчива. Скоро в школе начали значительно шептаться за ее спиной, а старшеклассницы однажды предложили закурить, угостили хорошими, привезенными из города сигаретами. Курить ей совсем не хотелось, но она думала, что разнообразие ощущений поможет скорее приблизиться к взрослым, и затягивалась глубо-
148
ко-глубоко, чувствуя, как замирают икры ног. Вообще начала чувствовать свое тело, которое раньше совсем не замечала, считая его как бы заготовкой, из которой после получится нечто нормальное, достойное внимания. Теперь она удивлялась, что оно живет как бы само по себе. Ночью она иногда просыпалась и пугалась тяжести сво-» его тела или, наоборот, отсутствия его — страшное ощущение, ведущее за собой мысль о смерти. Девочка спешила себя ущипнуть и болью вернуть себе свое тело, что удавалось не сразу, лишь после преодоления путаницы, — размеры поначалу смещались, и руки казались то очень длинными, то совсем короткими. Период гадкого утенка заканчивался для нее трудно: она за лето перед восьмым классом вдруг резко выскочила вверх, обогнав подруг в росте чуть не на голову, но вследствие этого сделалась совершенно тощей, «местами прозрачной», как говорила их школьная острячка Вера Порошина. Девочка стала мучительно мерзнуть днем и ночью, ее синие губы и холодные руки пугали бабушку, и та перешла спать в детскую, на одну кровать с внучкой.
Девочка росла. Ни учеба, ни дружба, ни сенокос, ни огород — ничто не стало давать ей чувства удовлетворения, как прежде. Ома, правда, любила страстно две вещи: читать и собирать грибы. Читала быстро, жадно, в одиночестве перемалывая все в жесткой мясорубке отроческого миропонимания, судила героев строго, любила заучивать наизусть стихотворные произведения — чем длиннее, тем лучше. Бесконечность человеческой памяти поражала ее. Когда она выучила «Евгения Онегина» и «Гамлета», а в голове все еще оставалось место для других поэм, девочка задумалась о могуществе человека как такового.
По грибы неизменно ходила одна и испытывала много острых переживаний как при удаче, так и при полной неудаче. Но бывало, что удача резко сменялась своей противоположностью, тогда девочка бродила между елками и осинами в растерянности, не в силах поверить в то, что грибов больше не встретится, и поверить действительно было трудно, потому что корзинка с грибами напоминала о том, как много их только что росло вокруг.
Нельзя сказать, что она любила писать стихи. Они сами то любили ее, то нет. Возникали в ней внезапно,
149
чаще к вечеру, но она ждала, когда в доме все угомонятся, включала в детской свет и садилась писать, кутаясь в бабушкину шаль. Бабушка ворчала, младшие братья морщились во сне, закрывались от лампочки руками, девочка чувствовала себя виноватой, поэтому радости почти не испытывала. Но когда случалось, что неделю-другую ничего не писалось, она становилась рассеянной и с горечью думала, что больше вообще не сможет ничего сочинить. Тетрадка со стихами, как корзинка с грибами, напоминала о прежних удачах, но совсем не гарантировала будущие.
Стихи в школе имели успех, их переписывали и учили наизусть почти все девчонки, начиная с седьмого класса. И когда поздней осенью в восьмом классе, уже на исходе первой четверти, она придумала отпраздновать свой День рождения, многие захотели попасть на него. Это встревожило: забоялась, что такой успех может спугнуть то, нужное, настоящее, чего она ждала. И пригласила только самых близких подруг да тех, кто жил по соседству. Мальчиков позвать так и не решилась.
Мать старалась сделать хорошее угощение, а отец был недоволен всеми этими приготовлениями, говоря, что в пятнадцать лет рано праздновать дни рождения. Когда гости пришли, он хлопнул дверьми и ушел куда-то из дому, мать вскоре отправилась его искать и успокаивать, а у девочек разгорелся спор о взрослости, о бесстрашии, о том, что пора себя закалять, испытывать, и, Конечно, предложили пойти на кладбище — немного погодя, ближе к полуночи. Девочка азартно согласилась, ее гостьи переглянулись, словно этого и ждали. Скоро все оделись и вышли на улицу. Луна безразлично освещала кладбищенский забор, находившийся неподалеку, сразу за огородами. Никому не было страшно, и решили отказаться от своей затеи, потому что, мол, все ходят, неоригинально компанией, вот если бы одному... Тогда девочка пошла напрямик по мерзлой земле огорода—■ к воротам кладбища, и фигура ее вызывающе светилась в лунном свете.
Никогда в жизни она так не мерзла, как во время этого похода к могилам предков — в том числе ее дедушки! Когда она вернулась, ее знобило, язык одеревенел и не выговаривал «р», зубы по-звериному постукивали друг о друга. Кто-то начал иронизировать над ее смело
го
стью, что оказалось кстати, потому как иначе она бы разревелась, а так все обошлось, слава богу. Еще немного поговорили о завтрашних уроках и разошлись. Девочка чувствовала себя уже совершенно спокойной, но бабушка почему-то долго крестила ее перед сном, нашептывая что-то свое, невнятное. И в сознании внучки впервые явно проступило, как бабушка сдала, как дрожит ее рука, казалось, что и сердце ее уже не бьется, а так же потихоньку дрожит и вот-вот остановится. Девочка поплакала беззвучно, свернулась калачиком — для тепла — и крепко заснула.
Ей приснился соседский мальчик, классом моложе ее, но уже пользующийся успехом у старшеклассниц и носящий символическую в этом смысле фамилию — Любимов. Мать его была, на взгляд девочки, некрасивой женщиной, частенько выпивающей. Однако к ней недавно ушел жить серьезный мужчина — парикмахер, — бросивший ради этого свою интеллигентную жену. Когда отчим Любимова шел со своей второй женой по тротуарам поселка, девочка с недоумением смотрела им вслед: па-, рикмахер бережно держал мать Любимова под руку, настолько деликатно, что сам то и дело соскальзывал с тротуара, ступая одной ногой по земле. Что он в ней нашел?!
Уже во сне девочка удивилась, почему ей приснился этот разбитной мальчик, который каждый день мелькает у нее перед глазами — ходит мимо, — но никогда не привлекал ее внимания. Ни ему, ни ей в голову не приходило поговорить друг с другом, хотя ее отношения с другими соседями-ровесниками были простыми.
Утром она все думала об этом Любимове и поняла* что между ними существует какое-то отталкивание: учи-* лись в разные смены, не имели общих знакомых, родители девочки презирали его семью за бесхозяйственность и даже не здоровались, значит, никогда не могли по-соседски послать ее к Любимовым за лопатой, косой или чем-либо другим. Девочка ходила в школе на кружок литературы, Любимов же играл на трубе в поселковом клубе и участвовал во взрослых концертах — когда вы-, боры или праздники. Конечно, он уже ходил на танцы и, потом всегда провожал кого-нибудь до дому.
Вечерами девочка стала дежурить у окна, высматри-! вая, когда он пройдет обратно. Все в. доме спали, а
151
она — в валенках и в шали — стояла, замерев за шторой, ждала. Но он никогда не торопился: бывало, все уже разойдутся, под окном остановится с поклонником соседка-медсестра, приехавшая из города, — у нее особенный, культурный какой-то смех, но вот и он стихает, а Любимов еще час где-то гуляет, не зная, что этим мучит девочку. .Холодно, холодно! Она на цыпочках и бегом (не пропустить его!) спешит за пальто, надевает его и снова стоит за шторой. На столбе возле их дома есть лампочка, которая ярко освещает красивый — по поселковым понятиям — палисадник. Забор ярко-синий, как и наличники окон, а головки по верху забора выкрашены желтой краской, как растущие в саду цветы «золотые шары» — они высокие, выше забора. Общее впечатление огромной вазы с цветами. Синий цвет сталкивается с желтым так резко, словно звон стоит, все прохожие заглядываются. Это мама так покрасила, мама и цветы посадила... Да где же он наконец?! Но рано или поздно он проходит мимо своей веселой походкой, почему-то оглядываясь не на цветы, а на ее окна. Девочка перебегает на кухню и оттуда еще секунду видит его. Потом садится за кухонный стол, жует что-нибудь для успокоения и пишет, пишет. Дневник, стихи, воображаемые письма Любимову, письма подругам, с которыми познакомилась еще в Артеке. Отец просыпался ночами редко, но если заставал ее здесь, выключал свет и гнал спать: он не хотел, чтобы электричество расходовали на пустяки. Но на следующий вечер она снова стояла за шторой и сидела на кухне до трех-четырех часов ночи...
Так продолжалось до лета, когда случилось непредвиденное: жених соседки-медсестры выбил лампочку в их фонаре, чтобы создать себе все условия. Обнаружив это несчастье, девочка долго плакала, потому что надолго лишилась возможности наблюдать за Любимовым — лампочки в поселке выбивали часто, а вставляли крайне редко. Конечно, все равно вскоре пришла пора сенокоса, и его железный ритм с ранними подъемами изматывал девочку, которая после восьмого класса стала косить наравне со взрослыми. Тут не до ночных бдений!.. После сенокоса она стала уговаривать отца вставить в фонарь лампочку, жаловалась на «страшную темноту», но все смотрели на это как на очередную блажь: то мерзнет, то стихи пишет, то темноты боится. Выхода
152
не было, и пришлось ей прятаться по ночам в кустах смородины, а когда поздно-запоздно она потихоньку пробиралась в постель, бабушка просыпалась (или она не спала?), помогала расплести косы и ворчала, оттирая ледяные внучкины ладошки:
— Пахнешь, как богородица, а ночами бродишь, как распутница!..
Девочка на секунду включала свет и отражалась в зеркале — нет, не походила она на желтую строгую богоматерь, которая смотрела на нее с иконки из бабушкиного угла. Бледная, с синими губами, дрожащая от холода — она напоминала утопленницу, и жаль было себя, и хотелось показать зеркалу язык: мол, все-таки жива!
Однажды ночью она так и не дождалась Любимова и, не зная, куда девать свою тревогу, нарвала в палисаднике левкои да и отнесла их на его крыльцо. Левкои росли у многих, что обеспечивало анонимность букета, но все равно она испытала при этом столько страха (вдруг увидит кто!), сколько испытывает, может быть, только вор-новичок. И так же, как вор-новичок, несмотря на страх, продолжает красть, девочка потом до поздней осени — аж до конца октября — носила цветы на любимое крыльцо — благо левкои легко переносят первые заморозки. Она старательно выбирала время, когда родители Любимова спят, а его самого нет дома, и на следующий день, встречаясь с ним в переменку, переживала жуткие мгновения от возможного разоблачения. Об этом пока не знал никто, но она попеременно считала себя то преступницей, то героиней. Чувство ее к Любимову росло пропорционально количеству отнесенных букетов, и она боялась, что зимой, когда цветов не будет, оно толкнет ее на новые сумасбродства.
Все это не помешало ей однажды целоваться с Сережей Капричуком из параллельного класса — девятого «а». Был он из окружения Веры Порошиной, а там полагалось любить ее одну, но Сережке как-то разрешали донжуанничать. Целоваться с ним ей совсем не хотелось, но, когда его выбор пал на нее, покорилась безвольно, сама не понимая, что причина ее слабости. Кроме того, она знала, что в этом возрасте все целуются, и хотелось быть как все, хотя она не могла решить: хорошо это или плохо.
Н Молодой человек, вып. 20-й 153
Они целовались прямо в школьном дворе, в самом отдаленном его участке, среди свежих березовых поленниц, заготовленных на зиму. Ей было очень холодно, а он смеялся над этим, говорил глупости насчет того, что «руки холодные — сердце горячее»... Тут и там белели еще нетронутые стволы берез, и девочка не знала, что ей не нравится: бревна, поцелуи, сам Сережка или все вместе. Но когда она превзошла науку целования и уже не боялась ни мужского лица в темноте, ни чужого горького запаха, а Сережка назначил следующее свидание, стало как-то непонятно. Попробовала скрасить второй вечер чтением стихов, но он глушил их своим ртом, и больше ему ничего не было нужно. Находясь в таком затруднительном положении, она пригласила его на свой день рождения — шестнадцатилетие. Когда Вера Порошина узнала об этом, она возмутилась:
— Ах так! Ничего, они у меня рассыплются!Девочке это передали, и она сразу заметила, что
Сережка весь какой-то жиденький: высокий, но худой, с белыми негустыми волосами и бледными глазами, стало жаль его и не хотелось унизиться до борьбы за поклонника. Тогда она отменила свой день рождения под предлогом болезни. Температура очень кстати подскочила, мать купила ей яблок, и она не пошла в школу, а весь день лежала в постели, слагая длинное стихотворное послание Сережке — на прощание. Получилась такая ерунда, что пришлось порвать. Вспомнила старое — первое — стихотворение и в одну минуту продолжила его:
Где мне найтисердце другое,
Где мне достатьсердце такое:
И не глухое,и нс немое —
Очень простое,очень земное?!
Сердце моеглухонемое?!
Когда закончила, температура спала, и девочка часа два наводила порядок в шкафах, чтобы искупить перед матерью вину за нелепую свою болезнь. Она перегладила свежепостиранное белье, разобрала его по отделениям шифоньера и сложила красивыми стопками. Тут
154
и там из разных свернутых и еще неиспользуемых в быту отрезов (в основном полотенечной ткани) падали бумажные пакетики с деньгами — это отец и мать прятали друг от друга свои сбережения. Мать копила на очередную нужную вещь детям, а отец — неизвестно на что. Девочка не считала эти деньги, потому что не знала, чьи есть чьи, и потому что не придавала деньгам большого значения. Она аккуратно складывала их туда, откуда они выпали, чтобы не смущать покой в семье.
Вечером она вышла подышать свежим воздухом и направилась в сторону леса, то есть мимо дома Любимова. Он как раз стоял на крыльце вместе с отчимом, чинил одну из ступенек. На миг выскочила к ним мать и подала ножовку. Девочку никто из них не заметил, и в ней надолго застряло желание быть там, с ними, тоже чем-нибудь помогать. Ей показалось, что починить крыльцо вместе с Любимовым, его отчимом и матерью — вот конкретный образ счастья, но ей оно недоступно.
И вдруг на новогоднем вечере в школе Любимов стал с нею танцевать. Все сделали карнавальные костюмы, на девочке тоже был костюм — ночи. Черное бабушкино платье, обклеенное звездами из фольги, луна как корона и, конечно, сзади вуаль (любили вуали). До начала конкурса костюмов все краснели масками, и девочка — за неимением маски или хотя бы полумаски — накинула вуаль прямо на лицо, чтобы ее нельзя было узнать. Сразу и появилась мысль: Любимов ее с кем-то путает. Но так хотелось с ним танцевать, что только во время третьего танца она откинула вуаль, чтобы он обнаружил ошибку. Но он пригласил ее на четвертый танец. Девочка окончательно растерялась, стала путаться в фигурах и в итоге убежала потихоньку домой. Она в смятении легла в постель и не знала, что думать. Приучала-приучала себя к мысли, что всю жизнь будет страдать без взаимности, а тут вдруг все перевернулось! Как потерянная, она на следующий день прислушивалась к себе: что делать, что делать?! В то же время спина ее все еще хранила ясный отпечаток любимовской руки, что сразу вычеркнуло из памяти оба вечера с Сережкой.
После Нового года агитбригада во главе с завклубом выехала с концертами в села, и с ними Любимов. Он отсутствовал почти все каникулы, и девочка не могла дождаться, когда же снова в школу. Время тянулось,
155 11*
стихи рекой лились из нее, но не облегчали существование, она мерзла, замерзала. Просыпалась каждый день рано и уже по всему видела, что он еще не приехал: предметы не тянули ее к себе, казались ненужными, а все предстоящие дела — неинтересными. Наконец как-то утром она захотела сама расчистить тропу от дома до дороги, и, когда закончила эту работу, на горизонте ее внимания показался тот, кто должен был показаться. Она поняла, что отталкивание совсем закончилось, и обрадовалась этому: за две недели каникул и тоски уже твердо решила добиваться взаимности.
Внимание Любимова к ней стало явным — наступил тот период притяжения, когда кажется, что есть некто, устраивающий все эти встречи специально. С третьей четверти они учились в одну смену и виделись на переменах, кроме того, ежедневно встречались то в магазине, то в аптеке, то в клубе и даже как-то — в лесу, куда она по традиции ходила с подругами за вербой и просто — проверить, скоро ли весна настоящая (в лесу это всегда виднее). Любимов шел навстречу на лыжах, сказал, что послан физруком наметить дорожку для кросса, и девочке все это показалось специально придуманным, хотя ведь в самом деле могло быть поручением физрука. После этого она уже ничему не удивлялась и как должное восприняла поручение кружка сделать доклад о поэзии именно в классе Любимова — в восьмом «б». Выбрать современного поэта она могла сама и взяла местного, у которого очень много написано про все, что ее волновало: про девочек и мальчиков, про цветы и счастье, такое же простое, как ремонт крыльца.
Про самого поэта рассказала она кое-как, путалась, но стихи пошли хорошо. Читала их наизусть, и никто даже не хихикал и не гримасничал, так что она ушла из класса наполненная сладким волнением успеха, рассеянно забыв все вырезки из областной газеты и сборник стихов, принадлежащий руководителю кружка. Вернулась— Любимов уже ушел ее искать с этим набором материалов о поэте, и два дня она ждала его, а он медлил, и за это время так натянулась между ними невидимая пружина, что должна была либо лопнуть, либо столкнуть их друг с другом вплотную.
Вот тут-то девочка узнала, что в доме ее большие новости: отец нашел себе другую и уходит от них к этой
156
«найденке», как ехидно выражалась мать. В последнее время он часто приходил домой пьяным, но девочка не вникала как-то в подробности, занятая собой и своим новым миром. Даже сейчас, после сообщения об уходе отца, она не хотела думать ни о чем, кроме Любимова, ее раздражало, что мешают, что все опошляют сварами, семейными раздорами. Потом она увидела, как плачет и одиноко крестится в своем углу бабушка, и подумала трезво, что ей-то хуже всего и придется: куда она от любимых внуков в свои семьдесят четыре года! Маленькие братья ничего не понимали, по-прежнему играли и ссорились из-за пистолетов, и только когда мать без значительной причины начинала кричать на них, они пугались и жались опять же к бабушке, которая никогда ни на кого не кричала. С девочкой мать не говорила о своих планах, словно чувствуя ее отстраненность от семьи, но из всего было видно, что скоро они переедут из поселка куда-нибудь. Девочка слышала причитания бабушки о том, что вырвать семью с корнями легко, а посадить ее в новую землю будет не так-то просто. Это прозвучало так пророчески, так убежденно, что девочка расплакалась, а вечером в бессилии рвала свои тетради со стихами и прочим дневниковым бредом о Любимове, о том, что благодаря ему она стала глубже понимать «взаимосвязи явлений и людей».
Теперь-то она ясно видела, что ничего такого нет, что связи между людьми возникают временно и по необходимости. История ее семьи открылась ей в новом свете. Девочка всегда знала, что бабушка у нее не родная, что отец ее из детдома. Но что бабушка с дедушкой взяли его из чисто практических целей — как будущего кормильца, — об этом у отца раньше разговора не было. Мать знала, что «найденка» не хочет в дом старуху, и вот отец открещивается от нее. Бабушка уже не понимала, что ее где-то не хотят, что ее упрекают в прошлой корысти, она лишь видела, что в чем-то виновата перед безгранично любимым приемным сыном, и полагала, что виновата в немощности своей, все оправдывалась, шептала:
— Зажилась я, понимаю, да мне бы только на свадьбу на внучкину поглядеть, а больше ничего, ничего...
И старалась делать то единственное, что еще могла,— мыть посуду. Девочка же сама искала работы на
157
огороде и дома, чтобы не учить уроков, которые совсем перестали интересовать ее, но бабушка все-таки посуду ей не отдавала, повторяя каждый раз одно и то же:
— Умру я, ты ее еще намоешься, этой посуды! Ой, намоешься на своем веку!..
Три годовых контрольных она написала на тройки, табель за девятый класс оказался плохонький, но девочка мало думала об этом, да и дома об оценках не спросили, хотя раньше всегда спрашивали. Когда она зашла с табелем на кухню, мать белила потолок и сама, как школьница, стала отчитываться перед дочерью: мол, раз уж огороды посадили, надо еще прожить это лето, а потом уезжать. Девочка кинулась ей помогать, решила прибраться в кухонном шкафу и одним махом сгребла, а потом бросила в горящую печь все газеты, слоями накопившиеся в некоторых отделениях. Они медленно тлели, потом враз вспыхнули и превратились в слоистые черно-красные пластины, которые, в свою очередь, мгновенно рухнули грудкой пепла. Мать оглянулась на нее и вдруг громко вскрикнула из-под потолка:
— Деньги!.. Дура! — и, схватив дочь за шиворот, с маху стукнула по голове кистью.
Девочку никогда не били. Опешила. Сквозь слезы зло спросила:
— Ты чего? За что?— Деньги. Прятала от отца...— А-а! — захлебнулась девочка. — Сколько?!Но мать махнула рукой. Как дочь ни выспрашивала,
как ни ластилась к матери, так и не узнала, на сколько она обездолила семью.
Ей стало жаль мать так же сильно, как ненавистно видеть отца. Она отчетливо понимала, что, несмотря на свои тридцать шесть лет, мать уже полностью изношена детьми, работой и хозяйством, что отцвела ее красота навсегда, безвозвратно, а впереди ждет еще более тяжелая жизнь. Сыновья слишком малы, чтобы надеяться быстро нх вытянуть, прийти в себя и еще раз выйти замуж...
Отец, как назло, пришел в этот день ночевать домой, был трезв, искал какие-то деньги, кричал на мать и выбросил в окошко букет черемухи, который девочка только-только поставила в комнате после уборки. Она считала отца ушедшим напрочь и заняла цветами кофейник.-
158
Он вымыл его, поставил с водой на плитку, а дочь крикнула ему прямо в лицо:
— Швыряйся, швыряйся! А когда умрешь, я ни цветка к тебе на могилу не принесу!
Он в упор поглядел на нее, потом спокойно взял в руки кухонное полотенце и отхлестал ее по лицу, приговаривая:
— Змееныш! Змея! Я тебе покажу могилу!..Выбежала, ошалевшая, на улицу, чуть не сбив с ног
двух своих подруг, которые шли к ней, чтобы позвать в кино. Кроме них, девочка разглядела — несмотря на сгустившиеся сумерки, — что у ворот ее ждет не кто иной, как сам Любимов. Но она не остановилась, а побежала дальше, успев на вопрос сведущих подруг: «Опять отец?» — бросить назло кому-то слово, о котором не думала, что захочет когда-нибудь его употребить. Выкрикнула четко и с ненавистью, зная, что этим ставит точку на своих отношениях с Любимовым и на своем отрочестве, зная также, что всегда будет об этом жалеть.
Алла ДОБРОСОЦКИХ
* * *
Как в ржавой пижме Осени намек —Застыл в глазах Усталый огонек.Еще полна тепла
июля чаша,Еще не расплескалась
радость наша.Но в дне, звенящем,
как цветочный бубен, Я слышу привкус
зрелых буден.
Собирают ягодную дань С каждой ветки, с каждого цветка,И звенит невысказанно даль,Как пора цветенья, коротка. Превратиться в терпкий плотный мед, Стать землею, деревом, плодом. Хлебный дух.
Окончен перелет.Зерна зрелости.
Очаг и дом.Посреди осенних этих дел Как я снова полюбить смогла?Улетая, соловей запел,Облетая, верба расцвела.
160
Юрий Б Е Л И К О В
ТАНЕЦ С ВОЗДУХОМ
Мне танцевать с тобою выпало, но танцевал я не с тобой, а будто с воздухом, что выпилен тончайшей пилкой над землей!
Но даже в раскаленном свитере я духоты не замечал, хоть этот воздух был мне выпилен всего лишь только до плеча.
И так кружились мы без отдыха, и я, кружась, осознавал, что танцевал всегда лишь с воздухом, когда с другими танцевал...
161
Сергей ТУПИЦЫН
ЮМОРЕСКИ
Наша компания
Мы презираем те компании, которые подбираются по служебно-житейским интересам: Марья Ивановна работает на базе, Ефим Петрович — директор столовой, а Лелечкин муж может толкнуть наше чадо в вуз. Такие компании скучны и неинтересны, пошлы, наконец.
Мы собираемся, чтобы вместе съездить за город, пожарить на костре шашлыки, попеть хорошие песни, посмеяться удачной шутке. Пусть скептики брюзжат, что романтика давно уже вышла из моды, мы — романтики.
Завтра у моей жены Наташки день рождения, по традиции решено справить его на природе в своей компании. Мы с Наташкой садимся у телефона, чтобы оповестить друзей.
— Обязательно позови Гошу, — напоминает Наташка, — лучше его никто не умеет приготовить шашлыки. Да, и пусть Вася не забудет гитару.
— Позвоним Жариковым, — вставляю я. — Как они запевают!
— Сему, Сему не забудь! — перебивает Наташка.— Он обязательно посвятит мне сонет. А кто лучше Коли расскажет веселые истории?
— Позвоним еще Паше,—листаю я записную книжку.— Ну, — Наташка в сомнении надувает губы. — Он
такой молчун. Будет весь вечер сидеть в стороне, слова из него не вытянешь. Может, не надо?
Я минутку колеблюсь под ее взглядом, наконец, проявляю принципиальность:
— Нет, все-таки Пашу мы возьмем с собой, он мой друг детства и всегда тащит самый тяжелый рюкзак!
Вот такая у нас компания. Не то что эти — ты мне, я тебе.
162
Не хуже другихПоставили меня воду в ступе толочь. Работа не хуже
других: премия — ежеквартально, коэффициент — нажизнь хватает.
Тут еще рацуху подал: усовершенствовал ступу. Толкушку намертво закрепил, ступу, наоборот, — двигаться заставил. Премия, в газете снимок. Стал уважаемым человеком.
Живу разнообразно: театр, кино, футбол, хоккей по телевизору, кинопутешествую регулярно — интересно живу.
А с восьми до четырех каждый день (минус два выходных) работа — вода в ступе.
Сынишку на завод привел на экскурсию. «Для чего?» — спрашивает. Объясняю систему: толкушка, ступа, вода. «Это ясно, — говорит. — Для чего толочь воду в ступе?»
Хотел ответить — не получается. Собрался было спросить кого, да передумал. Раз есть — значит, надо, начальству виднее.
И чего мне соваться?Премия — ежеквартально, коэффициент — на жизнь
хватает.А работа — не хуже других.
ТащатВсе растащили: землю по участкам, луну по стихам,
звезды по диссертациям. Остается все меньше, хочется все больше.
Для меня, чтобы верить в светлое завтра, надо что-то стянуть сегодня.
Если кто-то стащит раньше — заболею, зазевается — вырву, выронит — наступлю. Я добрый, я гуманный, я трудолюбивый, но когда кому-то хоть немного лучше, мне намного хуже.
Если бы у всех поровну! Я бы успокоился, я бы начал читать книжки, я бы дарил цветы женщинам, я бы воспитывал детей... Ну чего он высовывается? Теперь и я сорвался с места.
У меня стенокардия, у меня нервный тик, у меня откушен палец. Я устал. Я хочу прилечь, но нельзя же — потащат!
163
Новая жизньЖена встала и выключила телевизор. С ней это бы
вает. Хотел возразить— не успел.— Обмещанились! — начала жена на высокой но
те.— Посмотри на себя — типичный Обломов, посмотри на меня, — впрочем, когда тебе смотреть на меня: за уши от телевизора не оттащишь! Обывательщина! Телевизор— та же замочная скважина, только масштабнее!
«А что, — почувствовал я себя на волне бесшабашной легкости, — она права».
— Давай поступим по-итальянски, — перебил я жену,— выбросим чертов ящик с балкона!
Жена замолчала и посмотрела на меня, как двенадцать лет назад, когда я в день ее рождения слетал в Сочи за гвоздиками.
Глянул с балкона — не зашибить бы кого — и грохнул телевизор об асфальт.
Какой мы провели вечер! Бродили по городу, болтали, узнавая друг о друге много нового и интересного, потом жена готовила ужин, а я читал вслух книгу. Засыпалось светло и радостно.
Утром вместо обычного рубля жена протянула мне семьдесят копеек:
— Курить на время тебе придется бросить — нужно копить на телевизор.
С О Д Е Р Ж А Н И Е
В. Л е н о в с к и й . Дерзай во имя пятилетки!И. Г у р и н . Восхождение к глубинам. Очерк Г. К р а с н о с л о б о д ц е в . Белые ночи. Стихи В. В о з ж е н н и к о в . Россия. «Кроха жаворонок в си
ни...» «Вот земли моей краешек...» Восточная граница. «Каклегко поется многим птицам!..» С т и х и ...................................
М. К р а ш е н и н н и к о в а . Фольклорная экспедиция.Сказка. С т и х и ..................................... . .
Н. К и н е в . Старая баня. П о в е с т ь ....................................Н. Д о м о в и т о е . Осень. Снайпер. «Погасли звезды
в полумгле багровой...» Тишина. С т и х и ....................................В. В и н и ч е н к о . Переправа. Северная судьба. Стихи. А. Р е ш е т о в . Шанежки. «Голод. Очередь-резина...»
Избушка на Старом, Чуртане. С т и х и ..........................................Н. Ч е р н е ц . «Листву ночную ветер вспенит...» «На уме
лишь песни да припевки...» «В этих снах одна панорама...» Стихи ............................................................................................
A. Г р е б е н к и н . «Встала в памяти моей...» СтихиН. Б у р а ш н и к о в . «Первый гром, ах, первый гром!..»
«Свет одинокого окна...» СтихиМ. К о л е г о в. Помнится... С т и х и ...................................Ф. П л о т н и к о в . «Прилечь у костра и забыться...»
Стихи ............................................................................................Ф. В о с т р и к о в . «Вырастают девчата и парни...» «Сви
сают ветви верб плакучих...» Река. Стихи ............................B. Т е л е г и н а . «В глушь лесную уводит дорога...»
Среднерусский пейзаж. Стихи ..................................................И. Х р и с т о л ю б о в а . Луна по четвергам. Рассказ Н. С у б б о т и н а . Коромысло. Повар Феня. Стихи А. Г р е б н е в . Огонек. В горах. Мумиё. Стихи М. С м о р о д и н о в . Прыжок с трамплина. Музыка озе
ра. Красная книга. Стихи ........................................................Ф. Ш п а к о в с к и й . Кленовый костер. Дождевые песни.
Мудрость. Жаворонок. Сугроб. Праздник. Короткие рассказы. И. Л е п и н. В зимнем лесу. Перечитывая Цветаеву. Стихи
39
25
25
2830
101103
105
106
108
108109
110
ПО
112114131133
136
138146
165
М75 Молодой человек: Литературно-художественный сборник. — Вып. 20-й. — Пермь: Кн. изд-во, 1981.— 164 с.
Традиционный сборник рассказов, очерков, молодежной теме.
м 70302—57 М152(03)—81
стихов, посвященных
Сб